Тут я уже успокоился, только побыстрее старался орудовать — не дай бог, придет кто-нибудь, а гречка-то горкой на ящике лежит!
Скоро я все сделал, ложку сахару все-таки отсыпал, пристроил ее в сторонке, тут же, на ящике, завязал крепко сахарное отделение. Потом взял другую ложку, принялся гречку на место засыпать. Засыпаю, а сам думаю, куда там теперь их очередь в баню подошла, а может, сегодня народу меньше, или вода горячая кончилась, — мало ли что! Вот вдруг вернутся?..
Торопился, но все-таки долго канителился. Наконец, все засыпал, завязал, только, смотрю, теперь оба пузыря, сахара и гречки, чудные какие-то стали: у матери тугие были и гладкие, как два острых рыбьих пузыря, а у меня вышли обвисшие, мягкие, и руками я их своими измусолил. Наволочка и раньше не больно чистая была, а теперь совсем как портянка. Эх, и будет, ну, будет мне теперь! И зачем я только полез!
Начал я пузыри исправлять, материю натягивать, — еще хуже сделал. И тут слышу: в батарею стучат. Игорешка! Ах, черт! Сунул я мешок на место в ящик — ладно, авось пронесет! — схватил ложку, которой гречку засыпал, и — к батарее, к окну. Мокрые штанины с веревки по лбу меня — хлоп, хлоп!
Мы уже и забыли, когда они грели, батареи отопительные. Уж в ту зиму, когда война началась, от них только мертвый железный холод шел. И теперь так. Они только и годятся, чтобы нам с Игорешкой перестукиваться. Игорешка за стеной живет, но не в нашей квартире, а в другой, через второй подъезд надо идти. Летом просто: он в окно высунется, и я высунусь, — можно поговорить, а зимой никак: стучи по батарее. Ну ладно. Он отстукал три раза, это, значит, спрашивает: можно к тебе? Я тоже три раза: значит, можно, давай!
Тут я вспомнил про печку, бросился к ней. Рубец не булькает, будто помер, печка молчит. Открываю дверцу — уголь сверху весь потемнел, провалился, только в глубине розовое еще держится. Давай я его кочергой, кочергой, раскидал немного, сквозь поддувало угольки и недогарки на железный лист перед печкой посыпались; потом зачерпнул из ящика свеженького угля совком и бросил на самый жар. Ничего, разойдется.
Взял потом щепку, поддел крышку с кастрюли — такая вонь пошла, смерть просто! «Ну, что ты, собака? — говорю. — Кипи, требуха несчастная!» Мать за рубцом на мясокомбинат ездит, часами стоит, как в баню, я и сам сколько там стоял, и вообще в щах он ничего, когда выварится, но все равно надоело! Подохнуть можно, какая вонища!
Пока я с печкой ковырялся, слышу, Игорешка уже стучит. Бегу открывать. Хотел по дороге сожрать скорее сахар из ложки, а потом передумал. Лучше мы его вместе сварим. Я ведь зачем за сахаром полез? Чтобы сварить. Открыл бы печку, сунул ложку к огню и варил. Стал бы сахар потихоньку плавиться, а я бы смотрел. Он бы пополз, пополз по ложке, сделался прозрачным, в середине только маленькая сахарная льдина оставалась бы, а вокруг вскипало бы пузырями. Пузыри закоричневели бы, а потом весь сахар стал цветом, как йод. Тут бы я ложку вытащил и капал бы на холодное блюдце густыми шоколадными каплями. От них тянулась бы длинная, вязкая паутина, тут же стыла бы, делалась ломкой, я бы ловил ее языком. Потом отковырял бы застывшие капли, блестящие, как пуговицы, и ел их, как самые лучшие конфеты. Пришли бы девчонки из бани, я им дал бы тайно по пуговке…
Нет, пихнуть ложку в рот и, торопясь, взахлеб, проглотить сахар, чтобы успеть съесть до Игорешки, чтобы нарочно долго ковыряться с замками и мычать в ответ на его «ну, что ты там?» — нет, это не дело. Сварим лучше вместе.
— А я твоих встретил, — сказал Игорешка, когда вошел в комнату. — Из булочной бегу, и они как раз. В баню, что ли?
— Ага. В баню пошли.
— А Петруха?
— Он эту неделю в вечернюю.
— А… Сырость-то, а? Прям тает. А чего это у вас вонь такая?
Игорешка прибежал без пальто, в одной шапке. В руках его брезентовая полевая сумка — мы все ходили в школу с такими сумками.
— Ага, — сказал я, — жутко тает. Снимай ботинки. Это у нас рубец варится.
Он сел на ящик, где лежала ложка с сахаром.
— Потише! Не видишь? — сказал я и взял ложку.
— Это чего? — спросил Игорешка.
— Чего! Сахар! Ослеп, что ли? Сахарочек!
— А…
Он стал расшнуровывать свои мокрые ботинки и говорил, что мать его отпустила ко мне уроки делать. Я пока слизнул несколько сахаринок и ходил с ложкой, отстранял другой рукой белье, высматривая, куда ложку пристроить. Носки у Игорешки были мокрые и рваные, он их снял тоже и держал, не зная, куда деть. Я пристроил ложку на свой подоконник, где мой угол и лежат все вещи и книжки, подложил под черенок тоненькую арифметику, чтобы не просыпалось.
Читать дальше