— Нет, из Молоды не было. Все были волгари. Из Ярославля, из Нижнего, из Рябинска. Были купцы, торговцы хлебом. Были бурлаки. Были пароходчики. Бабушка моя много чего рассказывала. Ты ведь тоже кое-что знаешь. Мне бы записывать, пока старики были живы. Да и теперь не поздно. Покуда еще глаза смотрят, стану писать мемуары.
Он не видел в темноте ее лица, но знал, что оно обрело мечтательное выражение, перед тем, как начаться фамильным воспоминаниям, пересказам семейной летописи. В этой летописи — рождения и смерти, свадьбы и лихие загулы, сколачивание состояний и мотовство. В ней — войны и революции, аресты и пересылки, бегство из России и безвестная судьба беглецов. Он не раз слушал ее длинные рассказы, испытывая странную тяжесть от бремени болей и бед, доставшихся ему по наследству. Не дослушивал материнские повествования, часто убегал, предпочитая игры с товарищами. И теперь, у сосны, ожидая материнский рассказ, уже зная его содержание, вдруг подумал. Настанет день, он будет один стоять у сосны и не сможет вспомнить какую-нибудь подробность из этих фамильных сказаний, и не у кого будет спросить.
— Один из твоих пращуров, Нил Тимофеевич, был хлеботорговец. Очень богатый. Имел дома в Ярославле, держал флот деревянных барок, на которых вез зерно из Саратова, из заволжских степей, сюда, на ярмарку. Строил церкви, странноприимные дома, сельские школы. Раз пустился в аферу, уж не знаю точно, какую. Кажется, собирался продать хлеб за границу, скупить урожай и взять огромный барыш. Заложил дома, продал барки, снес в ломбард драгоценности, все деньги пустил на покупку хлеба. И какая-то вышла незадача, то ли товарищ его обманул, то ли цены на хлеб в Европе упали. Надвинулось разорение. Приехал домой посреди ночи и сказал жене: «Так и так, Груня, были мы богачи, стали нищие. И эти стулья, на которых сидим, и те не наши. Видно, пойдем по миру. Буди детей, станем молиться». Жена его, Аграфена Петровна, прапрабабка твоя, говорит: «Как Бог рассудил, так и будет. Я за тобой, Нил Тимофеевич, и с сумой пойду». Подняла детей, собрались в гостиной при свете керосиновых ламп и молились, готовясь принять нищенскую долю. А на утро приходит известие, что дела выправились, состояние его сохранилось, и даже еще умножилось…
Ратников не в первый раз слушал этот рассказ, который рождал в нем странную тяжесть. Будто закопченные керосиновые лампы в купеческом доме, тяжелые кресла, в которых расселась его родня, седая борода на тучной груди купца, его пухлая рука с золотым кольцом, кружевной платье купчихи, к которому прижались детские головы — все это не исчезло. Присутствовало в его нынешней жизни, влияло на эту жизнь, неуловимо определяло ее. И он должен совершить какой-то поступок, чтобы эта история завершилась. Чтобы тени исчезнувшей родни успокоились. Не проникали из поколения в поколение, тревожа потомков, рождая в них чувство вины, приводя к таинственным и больным совпадениям.
— А еще один твой пращур Карп Иванович, был владельцем пароходов, строил баржи в Нижнем Новгороде, пускал паровые машины. Имел грамоты от царя, медали со всяких выставок. Но был подвержен загулам, когда вся его степенность слетала, и он превращался в буяна, дебошира, волжского гуляку. Тогда шум от него стоял от Ярославля до Казани. Он плавал на пароходе, созывал на него гостей, цыган, бродячих артистов, попов-расстриг, разжалованных офицеров, и они с музыкой, с безобразиями высаживались в прибрежных городах. Карп Иванович сорил деньгами, проматывал заработанное. Вызывал осуждение у степенных купцов, у набожных архиереев и у родни, которая прозвала его «Карп Похмелкин». Раз, когда он гулял где-то возле Самары, на его пароходе случился пожар. Много людей сгорело, много утонуло, а сам он выбросился в Волгу и чудом доплыл до берега. С тех пор дал обет не пить и поставил в Тутаеве церковь…
Ратников чувствовал в себе этого пращура, как таинственный сгусток притаившегося буйства, неуправляемой дикой энергии, которой было тесно в бренном теле, неуютно среди запретов и условностей жизни. Он нес в себе этот запечатанный бунт, который когда-нибудь может прорваться и разметать с таким трудом возведенный уклад, уничтожить всю мнимую гармонию бытия, всю зыбкую, на здравом смысле основанную жизнь. Видел стеклянный разлив Волги, отраженный в зеркале пожар парохода, и прапрадед с выпученными глазами, обгорелой бородой, плывет, издавая бурлящий рык.
— А еще один твой пращур Тит Тимофеевич был богатым домовладельцем в Ярославле, владел десятью мукомольнями, сырной фабрикой, коптильными цехами, откуда копченую белугу отправляли к царскому двору в Петербург. Слыл миллионером, и будто бы деньги у него занимал сам Великий Князь. Местные разбойники похитили его младшего сына Шурочку, утащили в леса за Волгу и держали в пещере, требуя выкупа. А он ни в какую. «Не хочу, говорит, татям и душегубцам потакать». Не дал выкуп. Раз к нему на двор заехала телега с дровами, он вышел дрова принимать, а возница, который был переодетый разбойник, вынул из-под дров топор и зарубил Тита Тимофеевича. И был таков. Но старший его сын Василий, который был офицер, приехал в Ярославль из Петербурга, нанял сыщиков, и они отыскали пещеру с Шурочкой, освободили его. А разбойникам устроили самосуд и тайно всех перебили…
Читать дальше