— Один черный шар сам шеф бросил наверняка, это, говорят, даже лучше, когда есть один или два черных шара.
— Нет, шеф не мог, он же не знал, как другие будут бросать.
— А я перед защитой наглоталась валерьянки, так что была абсолютно спокойна.
— Ну, теперь всё позади.
— А двести пятьдесят впереди!
— О господи! Скорее бы этот Эксперимент завершился, что ли! Хоть по десятке на нос кинули б.
— Жди! Начальство, конечно, отхватит оклада по два!
— Это уж точно, козлы!
— Фи, Валя, как тебе не стыдно. У нас, можно сказать, у всех в связи с Экспериментом совсем неплохие перспективы открываются, по десятке к окладу как пить дать добавят.
— Тогда не буду я кроватку продавать, может, и правда по десятке добавят, а? Нет? У меня кроватка совсем еще новая. Одно колесо только отвалилось, может, еще и пригодится, а?
— Прибавят, прибавят, не сомневайся — следующая стадия началась в Эксперименте.
— Кто говорит?
— Все говорят…
«Поразительно! — с восхищением думал зам, выключая трансляцию. — Еще и специалисты окончательно не сказали, твердо ли началась следующая стадия, а тут… тут все уже ясно, все известно, нет, видно, никуда не спрячешься от этого тысячеглазого свидетеля. Прямо-таки какое-то всевидящее око, всеслышащее ухо. Поразительно!»
* * *
А Иван Федорович лежал. Лежал и думал, что может, конечно, еще встать… только вот зачем? И не вставал. Лежал и думал, что может, если захочет, встать хоть сейчас и даже выйти в коридор. Только вот зачем? Если бы знать — зачем? Тогда б он встал. А так… Тамару Сергеевну вызвали срочно к мужу, какие-то там осложнения у него начались. Как-то она там сейчас?..
* * *
Тамара Сергеевна сидела и глядела на мужа. А тот с обычным напряжением глядел одновременно перед собой и вдаль.
Тамара Сергеевна разглядывала этот побледневший, почти просвечивающий ум — человека когда-то близкого — и вяло думала, осталось ли в нем хоть что-то от того доброго, отзывчивого, остроумного молодого человека, что очаровал когда-то ее — студентку-третьекурсницу мединститута… Да, она видела, что ее приход к нему в больницу каждый раз напоминает как бы момент приближения хозяина к своему верному псу. Когда тот, еще не видя хозяина, уже чувствует всеми клетками радостно накатывающие волны счастья. И виляет пес хвостом, и скулит, и места не находит от предчувствия близкой радости. Так и ее появление всякий раз вселяет в мужа это невнятное предчувствие близкой радости. Но дальше этого не идет, дальше ничего не случается — все тот же напряженный взгляд перед собой и одновременно вдаль.
Раньше он все свободное время занимался тем, что вырезал из газет и журналов лица портретов. Очень сосредоточенно и аккуратно. И складывал в большой ящик из-под яиц. Года два тому назад почему-то оставил это занятие, немало озадачив психиатров, и все дни стал проводить в рисовании. Рисовал сосредоточенно и аккуратно линии, которые проводил из нижнего левого угла листка бумаги через весь лист радиальными лучами. Как и всю жизнь, сколько знала его Тамара Сергеевна, и это нехитрое занятие он делал внимательно и самоуглубленно. Проведет линию, склонит голову набок и обязательно оценит, лоб нахмурит, что-то в линии подправит, вздохнет, видно, не все получилось, как задумал. И лишь после этого начинает вести вторую линию. И вторую долго рассматривает, поджимает губы, близко глаза наклоняет, что-то шепчет. Через полчаса, самое большее через час готов рисунок. Скорее всего, рисунок напоминает четвертушку солнца, которое рисуют часто дети. Полюбовавшись некоторое время на рисунок, прячет его в тот же ящик из-под яиц, где за много лет скопилось столько бумажных лиц.
И вот позвонили ей — опять неожиданно сменил занятие, уже окончательно озадачив врачей. Не рисует! «Неужели есть хоть какая-то логика у этого побледневшего до прозрачности ума? — все тягостно раздумывает Тамара Сергеевна, вглядываясь в заострившееся, подсушенное лицо мужа. — Может, ящик из-под яиц наполнен до какого-то, ему одному ведомого предела, может, снабдил он каждое лицо в том ящике персональной четвертушкой солнца — кто знает, кто ведает?..»
— Я — директор! Центра!! Дальше уж вроде и некуда. Откуда же в одинокие мои вечера по вторникам и четвергам эта тоскливая догадка: что все не то и все не так. Что нет во мне соответствия чему-то главному, нет и нет! И даже в самой любви к Марии чувствую я вот в такие вечера, как сегодня, некую ущербность, даже уродливость какую-то. И все это от глубоко укрытой во мне самопожертвованности какому-то идолу? Ну да — идолу, идолу. Именно это сковывает мой дух, заставляет принимать такие уродливые формы. Ведь именно из-за этого идола все во мне как бы совсем не зависящее от меня самого. Даже мой вес — восемьдесят килограммов. Забрось меня на Луну, и я буду весить в два раза меньше. Но что же есть тогда во мне мое, и только мое? Вот вопрос так вопрос! С Иваном-то все ясно, он везде Иваном будет, на Луне, на Земле, в тридевятом царстве. А вот я… простой и смертный… Вот и хожу по комнате, открыт балкон, зеленый тюль змеится мне навстречу, за ним огни города… Сделав глоток-другой из бутылки, что стоит, как всегда, на своем месте, на журнальном столике под торшером, я думаю, думаю… Что же есть во мне, не подвластное ни времени, ни обстоятельствам, такое же белоснежное, высокое и сверкающее… как Эверест… Любовь моя к Марии? Да. Вот если б не было еще Ивана…
Читать дальше