— Пока нет, Георгий Александрович, потому что я хотел бы прочесть её сам…
Здесь в разговоре возникла заминка.
— Но вы же знаете, — сказал Гога, — что я всегда читаю глазами, я не воспринимаю на слух…
— Я знаю, что в принципе это так, — сказал я, — но на моей памяти есть исключения, и все они связаны с удачей. Сами читали Шукшин, Розовский. И композицию «Генриха» я читал сам. — Розовского лучше было не называть, зная о взаимных обидах и слухах после «Истории лошади». Но я начинал чувствовать себя независимым, а избежать глупостей по-прежнему не мог.
Гога молчал, обдумывая, сдаваться ему или нет; было слышно, как он сопит.
— Чтение даёт какой-то код, — добавил я. — Эта пьеса может оказаться слишком беззащитной в ваших глазах. Мне бы этого не хотелось…
Ответ Гоги был почти темпераментным:
— Но ведь я прочту, прочту её, Володя!.. Вы принесёте, и я, не задерживая, прочту!..
— Хорошо, Георгий Александрович, — сказал я, понимая, что Гога решил не уступать. — Я, с вашего позволения, задержусь денька на два и сам перечту… У меня появились какие-то новые суеверия… Всего вам доброго, не болейте!..
— Спасибо. До свидания, — сказал Гога.
Шёл 2009-й. Пятого ноября, в день рождения моей матери, вернувшись с родительской могилы, я написал: «…Конечно, они-то любили / другую страну, а не ту, / в которой пришёл я к могиле, / но видят меня за версту, / хотя приподняться не в силе / на стылом советском посту. / Не крик, а действительно пенье / раздастся на жалкой скамье. / А смысл подарит воскресенье, / как новую встречу семье. / Цветами наполнится рама, / не дав победить ковылю. / Не думайте, папа и мама, / что я вас уже не люблю!..»
Стихи, прочтённые при встрече, задели Гранина.
— Я хочу тебе сказать, то, что произошло с нами, со страной, не имеет примеров. Это переход в другую жизнь, совсем другую. Не осталось ничего из того, что было. Это — безумная трагедия миллионов людей. Следующему поколению кажется, что его это не касается. Но — касается. Хотя пока оно этого не знает или не чувствует. Их лишили своего прошлого. Существовала страна, вместе со всеми её страхами. Она существовала за счёт какой-то мечты и преступной действительности. А сейчас возникает какая-то дурная нелепость. Властители не знают, за что схватиться. Страна, которой кажется, что она, может быть, обречена. Об этом боятся говорить...
Я тоже завёлся.
— Надо смотреть в оба века и в оба глаза. То, о чём вы говорите, случалось не однажды. Был не один перелом… Нет не только великих историков, просто историков нет, вместо них — трусливые самозванцы. А история не для трусливых. Нет Карамзина, нет Пушкина, кто напишет?..
— Ты прав, но папам и мамам от этого не легче. Их бессилие, и эта неясность…
— Они бы мучались сейчас, они бы страдали…
— Огромная трагедия для пап и мам. Если бы они знали, сами должны были бы хотеть смерти…
— Об этом я не могу говорить, мне важно, чтобы они услышали… И, по-моему, услышали… Так же, как вы.
— Когда Германия каялась, — сказал Гранин, — она избавлялась от отвратительной реальности. Мы не избавились…
Летом я привёз из Пушкинских Гор холст, который написал Борис Козмин, смотритель Петровского, имения Ганнибалов, заставив посидеть в его мастерской. Это был мой портрет. «…Без рамы и даты, / откуда твой образ возник, / смурной, бородатый / и словно поддатый старик?.. / Какая-то лава / кипит и доходит до глаз… / Была ли нужна тебе слава? / Была… Ну и нахрен сдалась?! / А тусклое злато? / А ржавый от крови булат? / Судьба ль виновата?.. / Страна?.. / Или сам виноват?.. / Не ищет виновных / старик. Вину отвергает свою. / В зрачках уголовных / и я, беззащитный, стою. / С нацеленным дулом / он борется взглядом опять и опять. / Он хуже, чем думал. / И лучше, чем мог полагать».
— Как это случилось, что возраст тебя не берёт? — спросил Гранин, услышав.
— Не мне судить, но очень много долгов, и все на виду…
Пьесу о Кине я Дине Морисовне так и не передал.
Шапиро довёл спектакль почти до выпуска, но актёр, игравший Кина, обрушился в овраг беспутства, и, не предупреждённый об этом, я оказался в Риге. Здесь Адольф привёл меня в зрительный зал, усадил рядом с собой и дал сигнал к началу. Занавес был открыт заранее, на сцену вышли изящные девушки, сыграли первую сцену до появления Кина, и Шапиро только тут сказал мне о «болезни» исполнителя. После этого он попросил сделать ему маленькое одолжение, выйти на минуту на сцену и тихо присесть у ног красавицы Елены.
Это присаживание затянулось больше, чем на сезон, и, чувствуя себя громоздким БДТшником в окружении молодых и лёгких рижан, я понял, что время и место не писать, а играть Кина были не моими...
Читать дальше