«Не выступать, чтобы вздор не молоть, / не отвечать на вопрос понарошку. / Вечность и временность связаны вплоть. / Раненый просит морошку… / Он собирается в высший предел, / верный диван, как молитвенный взгорок. / Жил и кончается так, как хотел, / призван, измучен и зорок… / Я бы отвёз его к тем докторам, / что продлевали мне сроки; / стал бы дежурить при нём по ночам, / не отпускал бы, жестокий…»
«Толпа жадно читает исповеди, записки etc., потому что в подлости своей радуется унижению высокого, слабостям могущего. При открытии всякой мерзости она в восхищении. Он мал, как мы, он мерзок, как мы! Врете, подлецы: он и мал и мерзок — не так, как вы — иначе».Это — Вяземскому.
И не только о мемориях, а шире и значительнее. О «судьбе человеческой и судьбе народной»...
Переодев классическую трагедию в современные костюмы, режиссёр из «толпы», потакающий «толпе», тоже «врёт» и тоже — «подлец». Гений не писал о том, о чём ставит «подлец-режиссёр». Он потому и гений, что пишет раз и навсегда в своём масштабе. Иначе просто не умеет. Не может…
«Возвысився на добродетель и ум очистив, к Желанному и Крайнему достигл еси, безстрастием же украсив житие твоё, и пощение изрядное восприим совестию чистою, в молитвах яко безплотен пребывая, возсиял еси яко солнце в мире, преблаженне Алексие». Тропарь, глас 4.
Это сказано об Алексие, человеке Божием. Здесь важны две оценки: об уме и страстях. Ум должен быть очищен, а страсти упразднены.
Поразительно это и для верующих, и для неверующих.
Особенно же сказанное касается художников, музыкантов, артистов...
Ум человеческий засорён, и ждёт, требует очищения. Страсти же — воплощённые грехи. Любимый герой всех трагиков, Отелло — убийца и самоубийца. Он — образцовый трагический герой, состоящий из грешной страсти и неочищенного ума. Чем одарённее трагический актёр, тем больше нуждается в домашнем покое и уюте.
Лучше и раньше всех Пушкина понял и почувствовал Лермонтов. Он первый назвал его невольником чести, здесь был осуществлён конгениальный переход Лермонтова в другое, пушкинское «я». «Погиб...» «Пал…» Он и сам не дожил… Погиб и пал…
Когда используешь все свои знания и возможности (а это происходит подсознательно и почти всегда), обязательно получишь то, чего ещё не знал.
Стихи — способность выслушивать самого себя, напоминающая медитацию, подчиняющая тебя ритму и мелодии. Не останавливайся до тех пор, пока в них не проявится скрытый до времени смысл. Так стихотворение, то есть творение стихов, роднится с исполнением роли на сцене...
Пушкин — мера. Он в центре. И он высоко...
Я выбирал розы для Гранина, понимая странность своей нерешительности. Эти?.. Или… Нет, только не такие… Вот эти, пожалуй… Снова колумбийские, как тогда, на 95-летие.
Сегодня ему будет ещё более всё равно, но мне — нет. Эти, редкого оттенка…
Похоронный день начинался в Таврическом дворце.
Таких стариков ни в округе, ни во времени больше не найдётся.
— Ты что это при галстуке, при параде, — спросил он тогда, — идёшь куда-нибудь?..
— К вам пришёл, хочу поздравить по всей форме.
— Не верю.
— Гад буду! Зуб родной!— и я сделал соответствующий блатной жест.
— Это откуда?
— Я на ташкентских тротуарах вырос, под звуки войны… А тут ещё на Марсовом поле ваш портрет дают…
— Да, от этого не уйти…
Розы были ещё в целлофане, и он спросил:
— Искусственные?
— Вы что?! Колумбийские!..
Я достал из сумки книгу стихов, и, прочтя мою надпись, Гранин сказал:
— Хорошо издано. — Тут он взял со стола два плотных зелёных тома и протянул мне. — Бери. — Это была серия «Библиотеки поэта» — полное собрание стихотворений Бунина.
Кресло для гостей стояло далековато от гранинского, низкого, я взял стул и подсел ближе, прямо перед ним, чтобы лучше слышать. Он заговорил о памяти, подверженной изменениям и влияющей на своего владельца.
— Вот — война, я работаю на оборонном заводе, есть броня, но как же так, без меня? Скоро победим, а я не воевал, нехорошо. И пошёл в ополчение, на фронт, на передовую, в эту страшную грязь, в жуткие условия жизни. А через год подумал: ну, зачем я сюда попёрся, работал бы на заводе, в уюте, в тепле, никто меня в спину не толкал, за язык не дёргал… И так все четыре… Нет, три года… Когда война кончилась, я вернулся живой, опять подумал: нет, хорошо, что пошёл, всё-таки это был поступок, я сделал своё мужское дело.
Проверив мою реакцию, — я кивнул, — он спросил:
— А ты пишешь?
Читать дальше