Потом мне пришло в голову пойти туда и разогнать свадьбу. Встать на пороге и сказать, что явился я за тем, что мне полагается, измордовать жениха, убить его. Не знаю, что ты обо мне думаешь, все давно быльем поросло, сидим себе и беседуем. А тогда я музыку все время слышал, барабанный гром — тра-та-та, тра-та-та, прямо в уши, от ярости голова шла кругом, гляжу, а в глазах тьма ночная, кромешная, до ума ли тут, обезумел. Тюрьма, полиция — трын-трава! Солнце село, я один-одинешенек, ни бога на небе, ни людей на земле — только закатный уголек в зрачках багровеет. Чувствую, оторвутся сейчас ноги от земли и понесут меня куда вздумают, рука сама нож в кулаке зажмет, я не я, остановить некому. И кто знает, что получится? Но я ждал все-таки, ждал весь вечер. Верил: вечером она придет. Тебе я расскажу все… На конюшне заржал мой конь, мы с ним точно одно существо были. Он тоже обезумел к ночи, бил копытами, словно подавал сигнал, и мотал головой, будто… решился…
Старик смолк и виновато опустил глаза. Я взглянул на дом: на пороге стояла иссохшая старуха. Можно было сразу сказать, не жилец она на белом свете. Ее словно бы из того дерева сладили, из какого крест на могилу ладят.
— Опять та же сказка, — выкрикнула она. — Далась тебе эта свадьба! Проклятье на твою голову! И мне она недешево стала! Ты мой век ею укоротил! Утопиться бы тебе, а страдание твое заместо камня на шею, вот тогда бы и я вздохнула. Во мне тоже живая душа мучится! — Старуха оборотилась ко мне: — А ты чего из него жилы тянешь? Слышал, какая речь ведется, и молчал! Сук осиновый по вас плачет!
И сгинула старуха, будто привидение, — ушла в дом, и оттуда понеслось ее гневное бормотание. Сегодня старик больше слова не вымолвит. Он молчал, глядел сквозь ветви на длинную улицу, словно ждал, что вот-вот появятся на ней крылатые конники с платком от девушки, что жила-была когда-то на белом свете. Не знаю, о чем он думал, и был он будто бы и не здесь вовсе. Сумерки сгущались, и старик становился меньше, меньше, мне стало жутко: вот сейчас он исчезнет в печали воспоминаний, жалобных проклятиях старухи, в глубинах своей памяти. Сухонький, он показался мне осенним листком в ворохе оживших видений. Дунет ветер и унесет весь ворох и его с ним вместе. Гуще и гуще сумерки. Тень укрыла долину, деревья, — тень девушки, что ушла от нас, укутавшись ожиданием и туманом. Колыхался белый платок в небе, словно медленно плывущее облачко. Вечерняя мгла затенила взгляд старика, и он углубился в нее, спеша свидеться со своей возлюбленной, а она идет в кровавом закатном блеске ему навстречу, идет за тем, что ей положено. Вечерняя мгла незаметно заполняет и мои глаза. И я устремляюсь вслед за стариком навстречу ночным видениям. Тело старика тает, словно дымок, готовый лететь за платочком облака. Оно все невесомее, все прозрачнее.
Мне кажется, я могу помочь ему, и я протягиваю старику руку, но там, где он сидел, — никого. Далеко он не мог уйти. Да я и не знаю, ушел он или истаял в вечерней мгле, памяти и видениях. А откуда-то сверху, с высоты, слышу дальний шум, так похожий на топот коня, уносящего невесту на странную свадьбу…
Перевод с румынского М. Кожевниковой.
Тибор Балинт
ИМПРОВИЗИРОВАННЫЙ СПЕКТАКЛЬ В ЛЕТНЕМ САДУ
© Bálint Tibor, 1979
Эту необычную историю рассказал господин Шимон, завлит театра, препроводив ее словами: «Если уж речь зашла о театре…»
— Внешне Галошфаи производил тогда впечатление человека потасканного, но актером при этом оставался великолепным, из той породы истинных артистов, у кого ни один жест, ни одно движение никогда не застывают в готовых формах рутины. Мне кажется, выпавшая на его долю судьба помогала ему сохранить душевную свежесть; парадоксальным образом его поддерживала сама жизнь, всю тяжесть которой он ощущал на собственном горбу. Если бы поручили ему ту заветную роль, которой он бредил, то, как знать, может, он до сих пор был бы жив. Одно бесспорно: это был талант под стать Артуру Шомлаи, Анталу Пагеру или Жану Габену…
Он знал наизусть десятки ролей, и, хотя ему частенько случалось просидеть ночь в кафе или за дружеской пирушкой и попасть домой, в свою убогую холостяцкую квартиру, лишь на рассвете, он никогда не опаздывал на репетиции. Получив новую роль, он тотчас пробовал ее на вкус: кончиками пальцев жадно ощупывал со всех сторон страницы, заполненные машинописным текстом, словно расстегивал блузку на трепетной груди, подносил бумажные листки к носу, втягивая в себя их запах, и сладострастно улыбался: «Сделаем из тебя конфетку!» Это была его любимая поговорка, и коллеги завидовали ему: не было случая, чтобы он отказался от какой бы то ни было, пусть самой незначительной роли, и действительно делал из нее «конфетку». Галошфаи ради друга готов был отдать последнюю рубашку, но это не спасло его от сплетен: поговаривали, будто бы он неспроста согласился стать крестным отцом новорожденного цыганенка из ближайшего к городу табора, а в молодости он будто бы до такой степени влюбился в цирковую гимнастку, что и сам не один год прослужил в бродячей труппе.
Читать дальше