— Вряд ли. У твоих коллег трещит план — они уязвимы. Критикуя их, газета формально защищает государственные интересы. С тобой сложнее: ты тянешь план. Тронь тебя — ты непременно пойдешь в контратаку. Ты высококлассный инженер, человек грамотный, они этого боятся.
— Вы призываете меня к спокойствию?
— Не люблю этого слова, им часто пользуются люди инертные. Для них спокойствие и бездеятельность тождественны. Спокойствие истинное — всегда сумма, итог, а не принцип. Имею гарантии — значит, я спокоен. Знаю и предвижу — значит, я спокоен.
Запахи ночного города, краски ночного города. Мостовая, как туловище гигантской рыбы, и разделительная черта — след от срезанного плавника. Здесь суше, они идут по этой черте. Сигналы светофоров похожи на огни рампы. Их разноцветье приглушено туманом, оно как акварель. Прохожих почти нет, даже на проспекте безлюдно. Ночь делает город громадным, подумал Метельников. Неизвестность всегда объемна.
Голутвин остановился. Метельников не заметил этого и едва не столкнулся с ним.
— Не знаю, что ты там задумал, но, если быть честным, я тронут твоим участием.
Метельников лишь скосил глаза, он боялся наткнуться на внимательный, оценивающий взгляд Голутвина. Ощущение чего-то неотвратимого сжало сердце, подержало до боли и отпустило. Он знал это чувство, схожее с паникой, мгновенной боязнью, еще с детства.
В малолетстве Антон был хиловат, его колотили частенько. Во дворе считалось своеобразным шиком показать на Метле свою силу — это его, ныне почитаемого генерального директора, в детстве звали Метлой. Метла, сбегай, Метла, принеси, Метла, достань рупь. Он вечно лез в компанию старших, тех, кто года на три обогнал его. Они были сильными, а улица уважала силу. Они хамили родителям, а грубость в понятии пацанов была признаком самостоятельности. Первые уроки унижения: отсутствие силы хотя и восполнялось его фантазией, но только отчасти. Оказавшись в очередной раз поколоченным, он засыпал в слезах и там, во сне, совершал путешествие в мир счастья: снился ему велосипед, о котором он мечтал; бицепсы на округлых, мощных руках, он сгибал их перед зеркалом с усилием. Он нравился девчонкам, у него просили защиты. Торжествовала власть его разума, ему не нужны были покровители — во сне он покровительствовал сам. Он рос, и взрослели сны. А на улице все оставалось по-прежнему.
Он льстил, искал покровителей среди расклешенных уличных кумиров, но кумиры не замечали его, у них были свои почти взрослые заботы. И вот тогда, в минуту отчаянного бессилия — губа была рассечена и распухла, глаз заплыл, он опять уступил в драке, — пришло к нему страстное желание стать сильным. Антон упросил мать отвести его в спортивную школу. Там он рассмешил директора, сказав, что хочет заниматься боксом. «Мы сделаем из тебя отличного прыгуна. Зачем тебе бокс? Такой легкий, длинноногий». Слова директора, возможно, были похвалой, но он, придумавший себе совсем другую мечту, с трудом снес обиду и унижение. Директор школы не разглядел, не увидел в нем мужчину, будущего мужчину. Он не мог в присутствии матери сказать незнакомому человеку, почему непременно бокс. Он опустил голову, насупился и неожиданно грубо выкрикнул: «Прыгать не буду!»
Все истинное делается вопреки. Отказ директора родил протест, а всякий протест — действие осмысленное. Он постиг навыки бокса. Не в той спортивной школе, а у энергичного искателя приключений по фамилии Фомкин. Жил такой человек, зарабатывал себе на хлеб тем, что организовывал при жэках школы бокса, самбо. Потом, говорят, его посадили за маленькие финансовые аферы, но это уже глава другой житейской повести.
Антон Метельников даже выступал в соревнованиях; на это ушло года три, наверное. И месть, о которой он мечтал, торжество силы в собственном дворе оказались уже ненужными. Изменилась шкала ценностей. Он мог наказать обидчика, но его перестали обижать. Мало кто знал, что у Антона Метельникова разряд по боксу. Странно, когда он говорил об этом, никто не ставил его слова под сомнение. Ему желалось как раз обратного: неверия. Отчего бы не поднять его на смех? Он стерпел бы, встал напротив обидчика, губы его скривились бы в усмешке, и голосом ровным (он не станет кричать), даже тихим, сдавленным, он сказал бы ему: «Повтори!» А когда бы тот повторил, полагая, что все осталось по-старому — Метла всегда напрашивался, — он ударил бы его резаным справа. Тот стал бы заваливаться, и тогда еще один удар, но уже снизу левой (он ведь левша), и наглая рожа обидчика от этого внезапного и хлесткого удара запрокинулась бы, и все бы услышали, как клацнули его ненавистные зубы! И как он повалился, оглушенный этими двумя ударами, и как встряхивал бы головой, пытаясь прийти в себя. А кругом все гоготали бы от удовольствия: «Ай да Метла!» И в смехе этом была бы месть за многолетнее унижение. Если бы на земле сейчас валялся Метла, они бы тоже гоготали, но это был бы другой смех, льстивый, заискивающий. И реплики были бы подобающими: «Как он вмазал Метле, а? Витюша любому вмажет!» И за водой побегут. Витюша желает умыться.
Читать дальше