Акимов вытер наодеколоненным платком темно-загорелую лысину, покрыл ее до самых ушей зеленой фуражкой с золотой кокардой, и тугой, праздничный, в новенькой лесной форме, надетой по случаю поездки в город, направился к двери. От машины махнул рукой, сжатой в кулак, — мол, крепись, жизнь, она… — упруго вспрыгнул на сиденье, уехал, радостно облаянный Ворчуном.
Иван Алексеевич прошелся по двору, бросил в загон Дуньке клок сена, вернулся к крыльцу и как был в легком пиджаке, с непокрытой головой и в полуботинках на босу ногу, так и присел на ступеньку крыльца.
Первым снегом припорошило землю, а перед этим неделю держались морозы, и затвердела она на многие километры вокруг, стала гулкой, отзывчивой на шаг и звук. Успокоилась Горькая долина, откурив туманами, вершины заснеженных теперь солеотвалов были чистейшей, недосягаемой белизны и даже по ночам лунно светились, будто сильвинит внутри их тлел и нагревался.
Сидел Иван Алексеевич почти ни о чем не думая, впав в знакомое безразличие, обычно спасительное для него: все душевное в нем сжалось, занемело, чтобы постепенно, набравшись сил, вернуть его к способности жить и мыслить.
Сколько прошло времени, он не знал. Ощутив холод ногами, спиной, подумал: «Так и простудиться можно». Голова опущена на руки, руки уперты локтями в колени, глаза закрыты. «Пора очнуться». Он медленно поднял голову, сощурился от холодного света, необъятно хлынувшего из пустого предзимнего пространства, проговорил:
— Я ведь знал: та жизнь не отпустит ее. Чем-нибудь удержит. О, она страшной силы, та жизнь! Человек — былинка в ее скоплении.
Он медленно разогнулся, поднялся, медленно пошел в дом. Вздрогнул, оказавшись в тепле, но самовар греть не стал — не хотелось пока ни чая, ни еды. Прилег на диван. В дрему погрузился сразу, глубокую, с жутким видением: будто столб ярчайшего света опустился с небес на землю и принялся всасывать в свою трубу все живое — людей, деревья, дома, машины… Немые крики, жуткие лица… все смешано, перепутано. Вот младенец, вот женщина в изодранных одеждах, вот старик с бородой парусом, вот, огромный дом, из которого выпадают жильцы… и пара молодоженов, он в черной тройке, она в белом платье и фате, сцепившись руками, несутся ввысь… И почему-то лишь он, Иван Алексеевич Пронин, знает: свет этот небесный никого не убьет, подняв с земли все живое и мертвое, прополоскав в небесах, медленно рассеет по лону земли, и видит уже Иван Алексеевич новые селения и города в той, как бы совсем другой жизни, тихие, ясные, среди садов и над светлыми водами… Хочется крикнуть им, орущим и страдающим: «Не бойтесь, радуйтесь свету, возносящему вас!» Но горло у Ивана Алексеевича немо, как немо все это необыкновенное видение. И вдруг страх проникает в него, холодит до шевеления волос на голове: мощный ток воздуха начинает втягивать его в тот ярчайший столб света. Оторвал от дивана, приподнял, понес… «А меня зачем, мне здесь хорошо, у меня работа!..» — кричит Иван Алексеевич, забыв, что надо радоваться вознесению и перемещению в иную жизнь, раскидывает руки, пытается удержаться за крышу своего дома, за мечущийся на ветру флюгер. Какое-то время висит над своим подворьем, видит, как медленно угасает столб света, затухает ток воздуха, и вот он, Иван Алексеевич Пронин, падает сквозь крышу своего дома на диван — легко, без боли.
Он смотрит в потолок, понимает, что ему все это примерещилось, и все-таки ощупывает себя рукой, трогает лоб, проводит ладонью по щеке. Да, он невредим и в своем доме. Вон божница с иконами, святой Серафим смотрит на него со всегдашним укором: нет в тебе смирения!.. Стол, самовар, ровный свет из окон, стопа газет на краю стола… Так, поднимемся, сядем, обдумаем только что привидевшееся. А разве можно обдумывать сны, искать в них какой-то житейский смысл? Их, вероятно, надо просто чувствовать, и тогда они что-нибудь подскажут. Сны Ивану Алексеевичу почти не снились, а если что намерещивалось под утро, то сразу же и забывалось, как только он просыпался. И вот это видение…
— Ага, понимаю: я один. И всегда буду один.
Иван Алексеевич прошел в кухню. На плите все остыло. Решил разогреть. Открыл дверцу печи, положил на колосник сперва бересты, потом сухих, заранее натесанных щепок, сверху — некрупных поленьев. Поджег бересту. Пламя схватилось сразу, пахнуло в дом запахом костра, сочно загудело под чугунной плитой. Когда печь нагрелась и тепло растеклось по дому, Иван Алексеевич сказал себе:
Читать дальше