Анатолий Ткаченко
Мыс Раманон
Стелла Ивановна сказала:
— Ребята, напишите сочинение. Расскажите, как вы провели лето, что видели, где жили.
Она села и раскрыла книжку, но читать раздумала. Вырвала из тетради листок, стала рисовать. Она всегда что-нибудь рисовала: чаек, деревья, горы…
Петька Трушин смотрел на ее черные опущенные ресницы, розовые губы, щурился маленькому солнцу на ее золотых часах и думал. Думал, что очень красивая досталась пятиклассникам учительница, пожалуй, такая же, как жена у капитана с «Оскола», только та в голубых брючках ходит и папиросу курит…
И звать Стелла Ивановна. Что такое Стелла? Наверное, очень красивое что-нибудь. Потом думал Петька о сочинении, и когда понемногу забыл об учительнице, начал писать.
«Татарский пролив — старик, он из воды весь и с белой бородой. Мыс Раманон — тоже старик, только каменный и зеленые волосы (из травы) имеет. Третий — Маяк, белый, высокий и светит по ночам сильным прожекторным глазом. Старик Татарский пролив шумливый, как пьяный мужик, и кидается всегда на старика Раманона. Бьет его кулаками и опутывает белой бородой. Старик Раманон ворчит, кряхтит и не сдается. Только в самом низу, где у него пещера, гремят и отрываются камни: это, наверно, его зубы. Дерутся эти два старика, чего они делят — никто не знает. Не знает и старик Маяк. Он все смотрит по ночам одним глазом, старается распознать что-то, и никак не может, и мигает пароходам, чтобы знали, что здесь дерутся два старика, и не подходили близко. А бывает, тихие станут они. Старик Татарский пролив лижет разбитые щеки Раманона, вползает ему водой в пустой рот, булькает там, шуршит галькой, шепчет что-то, забавляет, наверно. Раманон дремлет, греет волосы свои зеленые (из травы) и про что-то думает. Тогда я прихожу на самый его лоб, смотрю вниз на водяного старика. Вижу бороду, зеленую, она шевелится, в ней плавают рыбки — старик позволяет. А как рассердится он — борода белеет, пенится и цепляется за камни. Лоб у Раманона теплый, другой старик смеется и ластится водой. Но я не верю. Не верит и Маяк. Белый, холодный (особенно внутри), он стоит один и не верит. Никто не верит. Отец мой, начальник маячный, хмурится и ожидает чего-то нехорошего, радист Петр старается побольше загореть, лежит около рубки, моторист хромой Инокентьев, это мой дед, подкатывает бочки с горючим к моторному домику, проверяет разную снасть, чтоб потом по холоду не бегать. И женщины все не верят — стирают, сушат, вытряхивают ковры. Мать меня кличет, гонит за водой. И правильно делает. Потому что скоро, на эту или другую ночь, старик Татарский пролив сначала зашумит, заворчит, а потом набросится на каменного Раманона, будто вспомнит какую-то злость. А Маяк про себя улыбается — он-то не верил — и смотрит на двух страшных стариков и, наверно, догадывается про что-то…»
Зазвенел звонок, резко, громко, так, что Петька Трушин вздрогнул и ткнул в тетрадь пером — получилась жирная точка. Петька глянул на Стеллу Ивановну: она медленно поднималась, не отрывая глаз от книжки и одергивая рукой кофточку. Маленькое солнце на золотых часах мигало, как луч крошечного маяка. Вот сейчас она скажет: «Дежурный, собирай тетради!» И Петька быстро дописал: «Вот так я прожил лето».
После уроков арифметики и географии Петька Трушин пошел в столовую, пообедал на пятьдесят четыре копейки: щи, плов и компот, — потом, подумав, выпил еще стакан «Сахалинского освежающего». На улице постоял около киоска, где маленький крикливый старик торговал кедровыми семечками. Хотел купить стакан, но, увидев, как трясутся у старика руки и как он ловко смахивает «верх», рассердился, пошел домой.
Дом Петькин был у бабки Сидорченко. С первого класса Петька жил зимами в комнатке за печкой, и бабка брала с него «схожую» плату. А в этом году бабка подселила Глеба Самохина, семиклассника, выбросила старый диван, поставила еще одну койку. Он парень ничего, только длинный очень, такой, что ноги всегда выползают из-под одеяла, мерзнут, и Глеб кричит во сне: ему кажется, что он замерзает в Арктике. Начитанный очень. Любит еще шляться по поселку, обзываться словечком «чувак». Сначала Петька ругался с ним, говорил ему на все: «Да пшел ты…», — а теперь привык и решил жить вместе, пока Глеб не окончит десятилетку.
Глеб был дома, и бабка Сидорченко ругала его.
— Отдай, говорю, деньги! — кричала она, терзая пухлыми пальцами цветастый фартук.
— Бабуся, да я же сказал: потом, — жалобно отвечал Глеб и так кривил свой рот, будто хотел заплакать.
Читать дальше