— Это бы ничего, да в тунеядцы попаду.
— Вот-вот.
— Ждал увольнения, вроде бы даже готовился: когда-нибудь, кто-нибудь в «Промсоли» догадается же ликвидировать ставку бесполезного сторожа. И все-таки неожиданно как-то… Растерялся вот и забыл пригласить вас в дом. Прошу. На чай пронинский.
Строгая на работе, Галина Павловна оказалась здесь, вдали от конторских кабинетов, женщиной смешливой, не лишенной чувства юмора. С деланным страхом оглядывая Ивана Алексеевича, она покачала головой и чуть отстранилась: не опасно ли входить в жилище к одинокому и такому приветливому бирюку?.. Кивнула на дремавшего за рулем седоусого шофера: и надзор имеется! К тому же им надо побывать в городе, а уже вечереет, так что с чаепитием никак не получается. Вот если он продаст ей своего знаменитого меду, да недорого, она скажет ему спасибо и долго потом будет вспоминать свое гостевание на подворье Хозяина болота.
Иван Алексеевич вынес две литровые банки — Галине Павловне и шоферу, денег не взял, конечно, чем удивил даже всего повидавшего престарелого промсолевского водителя (лето было сухое, мед на базаре десять — двенадцать рублей килограмм!). Шофер искренне жал ему руку, помог разложить на капоте машины ведомости и придержал их, пока Иван Алексеевич поочередно расписывался в каждой и получал деньги.
— Все, Пронин, — сказала Галина Павловна, по-свойски крепко пожимая Ивану Алексеевичу руку. — За окончательным расчетом приедешь после Нового года. Домой к себе не приглашаю, муж у меня сердитый. А тебе бы сюда не мешало молодку подыскать. Может, поручишь?
— Тунеядку?
Гости засмеялись, сели в машину, посоветовали ему вернуться на свою прежнюю, серьезную работу в «Промсоли» — он же нормальный, умный, грамотный мужик! — и уехали.
Иван Алексеевич прошел к баньке, дочистил топором и рубанком новые венцы, все удивляясь, с какой легкостью он воспринял сообщение о ликвидации его многолетней должности (помогла и кассирша своей бойкой общительностью), собрался было идти в дом, но присел на чурбан и задумался.
Блекло смеркалось. По Горькой долине широко гулял ветер, метя поземку, забеливая черный лед шламовых озер, холмы неживой земли, гудроновую крышу провалившейся обогатительной фабрики, проржавелые фермы копров и дальше, за ними — озера, холмы, искореженный бетон… Скоро все это мертвое пространство покроется снегом, как немеренным саваном, замрет, заледенеет до следующего лета.
Где будет к тому времени он, Пронин? Сколько недель, месяцев можно числиться безработным? Станут ли его отсюда выселять? Куда?
Ничего этого Иван Алексеевич не знал. И впервые почувствовал себя не просто одиноким — сиротой на густо населенной планете.
К кому обратиться, кого попросить, чтобы его оставили здесь? Не нужна ему эта сотня сторожевых рублей, он заработает себе на пропитание, только бы разрешили ему жить в своем доме, у Горькой долины, которая без него станет разрастаться, утопит насаженные им кустарники и рощи.
Может его забудут? Ведь бросили, забыли эту загубленную долину. Да и его не очень-то помнили. Надо просто тихо жить, ни от кого ничего не требуя.
Заперев калитку, проверив, плотно ли притворены ворота, Иван Алексеевич прибрал инструменты, обошел двор, уже твердо зная — по своей воле он отсюда не уйдет, и сказал в ранние ноябрьские сумерки, глядя поверх дальних лесов, туда, где гремела, блистала, рвалась из своих пределов большая жизнь:
— Оставьте меня здесь. Что для вас один человек? Вам и без меня тесно.
1988
Расскажу тебе, Аверьян… Пришло время. Вернее, нашло оно на меня — столько стало этого времени, что я даже растерялся: куда с ним деваться? Слушай.
Впервые я назвал твое имя вслух в кабинете директора тарного комбината Мосина — просил, умолял его выписать досок на починку прогнивших тротуаров: «Ведь и ваши дети по ним ходят, — твердил я ему. — Сынок учительницы Степиной ногу вывихнул. Мост через ручей Падун провалился, на лодке перебираются. Старуха в колдобине едва не утонула… Нет на вас Аверьяна, товарищ Мосин!» Так вот назвал тебя и замолк в растерянности: как оно сорвалось с языка, святое для меня имя, хранимое в душе? И кому сказано? Этой сонной человеческой глыбе за громоздким канцелярским столом в огромном, пригашенном шторами кабинете? Смотрит куда-то в потолок, поглаживает пухлыми пальцами жесткую щетину усов, будто принюхиваясь: достаточно ли свеж и приятен воздух?.. Да примись стучать вон той мраморной карандашницей по его жестковолосой, редкостно крупной голове — ни одна извилина (если они имеются в мозгу Мосина) не дрогнет, не оживит его взгляда разумной мыслью. А я ему — Аверьян! И по какому пустяку — доски в тротуарах прогнили.
Читать дальше