– Смиряйся, – говорит, – милая. Не перечь судьбе: она ить старается на твою пользу. Глянь-ка сюда, какой я тебе перстенёк припас… А то заходи ко мне – королевой уйдёшь…
А в другой раз начинает:
– Гляди не гляди в окошечки, ходи не ходи за околицу, вой не вой дикой волчицею – не выкричать тебе радости, потому как я теперь – твоя радость. Без меня ты навек сирота…
Как-то осмелился Кострома через перекладину в заплоте ногу перекинуть. Но смиренная, казалось бы, Заряна тут же взяла вилы наперевес.
Спиридон лишь ухмыльнулся на это, однако ногу втянул на свою сторону.
Следующим днём башка его лошакова опять обрисовалась в заплоте.
– Будешь так убиваться – глазыньки твои плесенью подёрнутся, личико заметёт прахом, в головушке запекётся о смерти думушка…
Ловок был Кострома языком работать. Этим бы заступом да хрен копать, а он с ним в душу полез. Заряне столь кроваво на сердце сделалось, что и на прочих едомян не осталось в ней силы глядеть приветливо. И получилось у неё так: идёт ли по воду, зовут ли её зачем, до неё ли кто пожалует – она ровно в щель закатилась: и тут, и нет её. Что до Костромы, так для неё у заплота вроде воробей чирикает. Только Спиридон об себе воробьём не думал. Он даже командовать пытался:
– Чего ты мне копыта… подставляшь? Я чо? Волк какой? Резать тебя собрался?! Любить хочу. Ты от Парфёна такой любви и не чуяла. Повернись. Ну!
Зря Кострома голос бугаём настраивал: больше воробья в Заряниных глазах он так и не вырос. Этой вот жалкой птахою Спиридон как-то поутру и глянул из окошка своего высокого дома. Глянул да чуть и вовсе не лишился голоса. Сквозь протёртое от морозной накипи стекло разглядел он, как сто раз похороненный им Улыба по декабрьскому снегу выбрался из тайги на дорогу, постоял растерянным человеком и направился к деревне.
Он обогнул поскотину, протопал вдоль изумлённых дворов, повернул до своей калитки, взошёл на крыльцо…
Костроме не было видно, как он вошёл в избу, сколь крепко обнял Заряну, сказавши ей:
– Ну-ну. Всё, моя хорошая, всё! Не реви. Ты, похоже, и так на сто лет вперёд наревелась…
Не видел Кострома и того, как Улыба опустился в доме на лавку, как задумался-затуманился… Зато Спиридон видел, как собралась у Парфёнова дома толпа, как люди стали натискиваться в ограду, набиваться в избу. Он и себе заторопился туда же. Покуда народ осторожничал, Спиридон уже сопел от нетерпения, сидя рядом с Улыбою.
Короткий день декабря перекатил ленивое солнце на закатную сторону неба, однако в Парфёновой избе никто и не подумал о домашних делах. Люди ждали.
Тишина стояла такая, вроде бы она была обречена век терпеть своё молчание. Она лишь каким-то змеиным шипением встречала тех, кто изнемог от уличного ожидания, кто вознадеялся втиснуться в избяную духоту. Затем она вновь каменела и только безнадёжный голос Улыбы изредка признавался:
– Нет. Не могу. Не вспомню. Как отрезало…
Наконец Парфён поднял на людей глаза, спросил:
– Сколь времени я не был дома?
– Так ить сколь уж… – ответил за всех Селиван Кужельник, умный и ласковый старец. – Тебя идей-то ещё перед Покровом [118] Покров – 14 октября.
унесло. А ноне, считай, Никола [119] Николай зимний – 19 декабря.
на носу. Ажно два месяца получается.
– Со днями, – уточнил Кострома.
Улыба за голову схватился.
– Неужели! Это какое ж со мною затмение было?!
– Ты, сынок, больно-то в нервы не кидайся, – посоветовал Кужельник. – Ить там, где страсть пирует, память на дворе ночует. Ты успокойся, поразмысли, а мы пождём, хотя и нам не легше твоего. Неясность эвон сколь всех нас в страхе за тебя держала. Ты взгляни на жену свою молодую: твоя пропажа во столь глубокое горе опустила её, что и с твоею подмогою вряд ли ей скоро оттуда выбраться. Она путём и реветь-то разучилась. Должно же на такие перемены оправдание отыскаться. Так что, давай вспоминай…
– Легко сказать – вспоминай… – горько усмехнулся Парфён. – У меня в голове ровно кто разбойный прошёлся. Только того и не разграбил, что было до затмения.
– Тогда выкладывай ту сказку, которую ты до «затмения» сочинил, – вставился опять Кострома, но Парфёну было не до подковырок.
– А сказка со мной со-чи-ни-лась очень даже странная, – отметил он целовальников намёк лишь тем, что нажал голосом на подсунутое им словцо, и стал выкладывать. – В день ухода иду я по тайге, ситуха моросит, снежок посыпает. Помню – зазнобило меня. А уж отмахал я – лешак скоком не измерит. Поворачивать поздно: чую – лихорадка пеленать меня начинает. Скорей бы, думаю, до Журавков [120] Журавка – ягода клюква.
дойти – там землянуха. И вот, по времени, пора бы мне к месту прибиться – ан нет: не та вкруг меня тайга. Вроде, не на Журавки я попал, а на Гуслаевскую лягу.
Читать дальше