– Вот те на – времена: у кумы да шули! [121] Шуляки – коржи, но шули – яйца. В данной поговорке смысл двояк.
– воскликнул Кострома. – Гуслаевска мочажива где? – спросил он так, ровно до него никто о том не хотел знать, и уточнил: – До неё следует на полночь идти. А Журавкины болота? Они где?
– На полдень, – пискнула какая-то бабёнка.
– Ты что нам мозжечок на сторону сдвигаешь? – пристал Спиридон до Улыбы. – Это как же надо вывернуться, чтобы через грядку да на вятку? [122] Через грядку (хребет, спина) да на вятку (порода лошади), то есть – перекувыркнувшись через спину, сесть на лошадь.
– Да черт его знает как, – пожал плечами тот. – Мне самому, когда бы кто рассказывал о таком вертовороте, не больно-то поверилось бы. Не могу взять в голову, какой дурниной отломал я этакий крюк?
– Ну ладно, – взялся Кострома строить из себя основного допросчика, – вышел ты на Гуслаевску лягу, и што дальше?
– Дальше? – улыбнулся Парфён на его пристрастие, но обратился до Кужельника, давая понять целовальнику, что тут имеются люди и постарше его. – Дальше меня совсем закрутило: Гуслаевская ляга оказалась вроде бы Воложным торфяником. Но и в том я скоро засомневался, потому как появилась осина, которой на Воложках не имеется. А во мне уже колотье такое поднялось, вроде бы я еловой хвоей набит. И слабость – за стволы хватаюсь. Этак, думаю, недолго и себя потерять. Под ногами хлюпает. Ежели завалиться в сырость – к утру не поднимешься. А кто хвою во мне точно поджёг – стенки печёт, в голову дымом отдаёт, искрами. Кажется, те искры по тайге рассыпаются, озаряют её. И в той «заре» я окончательно разглядел, куда меня вынесло.
– Ну?! И куда? – завозился Кострома по лавке от нетерпения.
Парфён не дал ему протереть штаны, ответил:
– На Шептуновскую елань.
– Э-вон! – всплеснула руками Акулина Закудыка, а бабка Хранцузка тут же вспомнила:
– Шептуновска елань деда мово, царство ему небесное, держала как-то при себе цельну неделю. А посля так же вот… впал он в думную тяжесть. И зачала его сухотка глодать. А когда помирать собрался, меня подманил – я ишо соплёнышем была. Поделился со мною тайною. Нашаптал он мне тоды, будто по елани по Шептуновской белые черти прыгали…
– Иде ты видала белых чертей?! – оборвала её Закудыка.
– Не я видала – дед. Прыгали те черти и шипели меж собою. А потом уселись в какую-то медну лохань и укатили в небо.
– Вольно тебе городить-то! – перекрестилась Закудыка.
А Хранцузка сказала:
– Может, и не черти. Может, лунатики навадились ездить на Шептуны? Дед мой гадал, не в них ли опосля смерти душа человечья вселяется?
– Ты чо – по себе дура или с печи сдуло? – взъерошился Кострома. – Какие ишо лунатики? – так и разломил он бабкину весть, ровно сухую ветку. – Нечистая сила набегает на елань. У неё там заведено проводить шабаш, – заявил он столь убеждённо, что Хранцузка хихикнула.
– И откеля в тебе, Лукьяныч, уверенность такая живёт? Али ты якшашься с теми с чертями?
Кострома скраснел, оскалил долгие зубы. Не то укусить хотел бабку? Но мужики заржали, и он прикрыл оскал. Лишь заходили желваки. А рассказ Парфёна тёк своим руслом.
– И вот… Гляжу я и вижу: под тем осинником сумерки рыскают, всякую пустельгу подхватывают – рассовывают до зари по гнёздам. Стало понятным, что в скорой темноте из этой блуковины мне и вовсе не выбраться. Я и прикинул: не лучше ли будет на елани заночевать. А что? Прогалина высокая, сухая, и трава на ней, в отличку от таёжной, совсем ещё зелёная.
– Эк тебя! – крякнул рыжеватый мужичок, словно не Парфёну, а ему предстояло перебыть на Шептунах осеннюю ночь.
А Улыба всё говорил:
– На самой елани я не сдюжил устроиться. Насобирал по осиннику ворох листа и зарылся в него у оборка. Часок-другой передохну, загадал я себе, а там поднимусь, костерок разведу, поужинаю. Дождик к той поре притих. Так, разве что капля с ветки сорвётся. Разок щёлкнула, другой, третий… И ущёлкало меня в небыль. Уснул я, ажно застонал. И вот мне видится, что сияет вкруг меня красное лето. Через дремоту соображаю: такая благодать приходит к спящему тогда, когда человек околевает. Однако ж уверенность была во мне, что нет, не от внезапной стужи разжарило меня, в самом деле испарно. Не отворяя глаз, пошарил я возле себя, а ворох мой – только не вспыхнет. Тут уж – не до хвори. Сел, гляжу: вся округа светом отдаёт. Голову поднял, а над еланью висит, как говорит Хранцузка, медная лохань. Только не лохань, а скорее громадный клещ! Потому как многоног он и многоглаз. И не просто висит, а лапами пошевеливает, а лучами глаз по елани шныряет. Да ещё жаром пышет, урчит… Мне бы подняться с вороха-то, бежать бы, а я сижу – рот раззявил. Какого лешего понять в той вражине вознамерился? Она же, на мой интерес, как чихнёт! Подняло меня над землёй да спиной о валежину – хрясь! Вот на том и память моя заглохла.
Читать дальше