В словах Джавахадзе, в самом их тоне зазвучало уважение, и это поразило Гогу. Он знал, что Джавахадзе отрицательно относится к большевикам. В этом духе он и задал вопрос.
— Я не говорю вам, что они мне симпатичны, что я готов с ними примириться. Но надо уметь объективно оценивать факты. Если выносить суждения, основываясь на личных симпатиях и антипатиях, мы недалеко уйдем. Большевики умеют работать, умеют добиваться своего. Посмотрите, сколько у них делается, сколько заводов строится! Сталин выводит Россию в первые ряды держав. Еще десять — пятнадцать лет, и с ними все будут вынуждены считаться.
— А что же будет с Грузией?
Джавахадзе горестно вздохнул.
— Значит, нет никакой надежды, нет у нас будущего? Не могу с этим согласиться. Грузия была, Грузия будет! — вскричал Гога, сам, однако, чувствуя, что эмоции в нем звучат сильнее, чем здравый смысл.
— Надежда всегда есть, — не слишком веря себе, ответил Джавахадзе. — Мир стоит перед большими событиями. В Германии у власти Гитлер, они там мечтают о реванше, о перекройке карты Европы. В Италии Муссолини с его навязчивой идеей возрождения Римской империи. В России — Сталин… Это все несовместимые факторы. Столкновение неизбежно, хотя сейчас невозможно предугадать, как разложатся силы. Надо еще помнить Японию. Тоже большая сила.
— Отрицательная сила, злая сила, — с нажимом произнес Гога.
— Совершенно верно — злая сила, нам ли этого не знать. Но сила большая. И потом ведь есть еще демократические страны: Франция, Англия, Америка. О них тоже нельзя забывать. Особенно Франция. Это нация с большими традициями, с блестящей военной историей. У нее сильнейший в мире воздушный флот.
— Выходит, война неизбежна.
— Боюсь, что — да. Война — большое несчастье. Вы знаете, что сказал маршал Фош в своей книге воспоминаний? «Человек, увидевший воочию ужасы войны, никогда не будет к ней стремиться». Но увы, она неизбежна, слишком уж противоречивые силы вышли на авансцену истории. Тогда все и решится. И наша судьба — тоже.
Разговор, как это часто бывает, сойдя с четкой колеи, ушел постепенно и от первой, и от второй темы, так что собеседники этого и не заметили. Джавахадзе, знавший в Европе многих участников мировой войны, охотно рассказывал Гоге то, о чем слышал в свое время сам. У них, несмотря на значительную разницу в возрасте, была общая черта — оба выше всех качеств в мужчине ценили воинскую доблесть. И не было для Гоги большего наслаждения, как слушать рассказ о боевых подвигах знаменитого французского летчика Гинюмэ и особенно о том, что, когда хоронили этого безгранично храброго человека, с другой стороны фронта прилетел германский ас Рихтхофен, совершил круг над местом захоронения и, снизившись до предела, сбросил венок из живых цветов на могилу вчерашнего противника, а французы, зная, что это Рихтхофен, тем не менее дали ему спокойно удалиться.
В минуты, когда Джавахадзе рассказывал подобные эпизоды, худое, смуглое лицо его принимало выражение строгое и вдохновенное, глаза начинали светиться сдержанным восторгом. Чувствовалось, что рассказ о чужих подвигах и благородстве волнует его самого до глубины души. Это состояние передавалось Гоге, и он проникался любовью и уважением к Джавахадзе. «Не он ли тот человек, который приведет Грузию к независимости и свободе?» — не раз задавал себе вопрос Гога.
Занятия в университете между тем шли своим чередом. Гога продолжал общаться все с теми же товарищами. Мало что изменилось в его отношениях с ними, только со Скоблиным они сторонились друг друга и лишь сухо здоровались. С Варенцовым же Гога сблизился даже теснее, чем прежде, хотя тот не выполнил своего намерения выйти из студенческой корпорации. Это и огорчало Гогу втайне и вызывало удовлетворение: ведь он сам отговорил приятеля порывать с корпорацией. Ему не хотелось, чтоб Шура оказался в изоляции. Ему бы ухода не простили.
В ученье у Гоги в тот год произошли два события, своей полярностью уравновесившие одно другое. На экзамене по философии он получил «шесть» по русскому счету, полновесную единицу. Поскольку Гога учился довольно хорошо, на эту оценку обратили внимание многие студенты — как русские, так и китайцы — и сочувственно спрашивали, что случилось. Гога, сконфуженно улыбаясь, одним отвечал коротко и маловразумительно, что да, мол, сплоховал, слабо подготовился, другим же, которые были ему ближе и мнением которых он больше дорожил, объяснял все подробно. Лектор по философии — отец Граммон, человек суровый и требовательный, задав Гоге несколько вопросов по курсу, понял, что имеет дело со студентом довольно развитым, но склонным относиться к его предмету, который он считал основой человеческого познания, легковесно. Такого рода людей отец Граммон, в свое время ради религии отказавшийся от многих благ жизни, не любил. И потому, отринув учебный курс, отец Граммон затеял с Горделовым беседу, в ходе которой доказал, что Бога не существует. Монах на самом деле, конечно, так не считал и в цепи логических построений имелся серьезный изъян, который Гоге предстояло выявить. Сделать этого Гога не сумел — философия редко занимает интересы человека в ранней молодости. Гога знал о пяти доказательствах Аристотеля, слышал о теоремах Спинозы, но не дал себе труда ознакомиться с ними по первоисточнику. Для того чтобы прилично сдать философию, он считал достаточным добросовестно проштудировать записи аудиторных лекций. Где уж ему было тягаться в искусстве метафизической риторики с монахом, окончившим Духовную академию ордена иезуитов! И, поставленный в тупик рассуждениями отца Граммона, прекрасно понимая, что от него ждут опровержения в каком-то звене порочного доказательства, Гога молчал, впав в полное замешательство. Такого хода со стороны экзаменатора он никак не ожидал и ни о чем подобном не слышал. Он видел перед собой угрюмого седого старика, бескомпромиссно смотрящего на него сквозь стекла очков и, казалось, проникающего во все закоулки души, знающего все его греховные побуждения и поступки и дающего им безжалостную оценку. И Гога почувствовал себя не в силах вымолвить хоть слово.
Читать дальше