На заднем дворе, среди разного хлама и гнилых досок, росла высокая яблоня с жёлтыми яблоками, ставшая местом моих наблюдений за миром. Я залезал с отцовским биноклем на самый верх, умостив кусок доски в виде сиденья, и предавался запретному созерцанию. Я подглядывал за жизнью других людей, живущих за забором. Это была беспросветно пьющая многодетная семья, промышлявшая мелкими кражами и готовившая еду посреди запущенного огорода на костре. Домашнему мальчику с биноклем в руках (принимавшему пищу за столом) подобная дикость казалась непостижимо страшной и притягательной. Всё было страшно и непонятно в жизни этих людей: имена (Кулёма, Сивый, Федяй), странный запах, идущий от костра, неумолкающая животная речь, перетекавшая в истерический рёв с боем стеклянной тары. Состав семьи время от времени менялся: кто-то садился в тюрьму, кто-то — выходил. В моём секретном блокноте, куда я записывал наблюдения, отразился кусочек жизни «страшной семьи». Сначала у ограды соседей появился большой грузовик с синим капотом. На нём откуда-то приехал отец семейства: незаношенный на вид мужчина лет сорока. Зачем этот приличный человек вернулся в пьяную берлогу — я не понимал. Недостающие эпизоды семейной жизни соседей, после возвращения отца, наглядно дополнял грузовик. Сперва он имел вид самодовольный и внушительный, как его имя — «ЗИЛ». Потом кто-то спустил колёса, и грузовик приуныл. Ещё через какое-то время грузовик лишился лобового стекла, внутренностей кабины, огромных ценных колёс. Говорили, что колёса можно было снести барыгам и получить за них целое состояние. Кузов превратился в помойку и страшно смердел. Грузовик облысел, был унижен и изуродован до неузнаваемости. Хозяин грузовика стал бродить по улице сутулым и пьяным, в заправленной в трико красной рубахе — той, в которой недавно вернулся. Кончив «дело», я присвоил себе звание майора милиции и стал чаще бывать на улице.
Улица казалась широкой и пустынной, словно длинный лоскут степи, обоими концами уходивший в «конец мира», где серели высокие дома. Когда родилась сестра, мама стала отправлять меня за молоком к хорошим соседям, у которых была корова. Путь длиной в несколько дворов — от дома до молочных соседей — казался мне героическим и долгим. Ранним летним утром я брал у мамы пустую литровую банку, зеленоватую и хрупкую, и бережно нёс её в руках. Там — на завалинке чужого дома — находил такую же банку с тёплым парным молоком, и — являлось чудо. Чудом было то, что банка с молоком всегда ждала меня на своём месте, а того, кто её оставлял, я никогда не видел. Само ли молоко появлялось для моей маленькой сестры, или его приносили ангелы, уж и не знаю. Только я оставлял пустую банку, брал тёплую, с чудесным молоком, и шёл по пыльной дороге, радостный, обратно в свой дом.
На улице играли дети. Принято думать, что дети всегда во что-нибудь играют, а не просто живут, как их родители. Глубокие переживания этих «недолюдей», робко привыкающих к миру, как правило, взрослым не заметны. Однако дети всегда играют во что-нибудь — страдая. Дети присматриваются и принюхиваются друг к другу, чуя в другом либо пугающий отпрыск от неблагополучной жизни родителей, либо существо безопасное и годное для совместной игры. Когда я познакомился с уличными детьми, мой прежний мир рухнул. Первая кровь от вражеской руки, узнавание чужого пола в лице соседской девочки, наивно предлагавшей нам, чумазым пацанам, себя потрогать. «Конец мира» значительно удалился в неведомую степь, а гигантские дома оказались обычными панельными хрущёвками с людьми, живущими один на другом в тесных квадратах. Эти дома представляли собой пугающие лабиринты, словно бы созданные для того, чтобы человек однажды заблудился и умер от одиночества.
Тогда, в степные девяностые, мы различали друг друга ещё и по тому, как часто тебя зовут обедать, точнее, не «обедать», а просто «иди есть» («кушать» не говорили), и по тому, чем таким съедобным пахнет из твоего двора. Меня есть звали редко, я приходил сам. Из моего двора редко пахло съедобным, не было летней кухни, обычно — дровами и пылью. А из двора моего приятеля-немца Олежки Гофмана в обеденный час пахло чем-то невообразимо вкусным. Страшная старуха, Олежкина бабка, редко выходившая из дома, высовывалась из-за двери и на страшном немецком языке звала его есть. Олежка обычно огрызался на нестрашном немецком и неохотно шёл. Я ему жутко завидовал, потому что он шёл есть загадочные клёцки, а мне оставалось лишь мучить воображение этим заморским блюдом. Олежка был единственным из уличных знакомых, к кому нельзя было обратиться с обычной детской просьбой: «вынеси похавать». И дело было не в нём, а в замкнутом мироустройстве его родителей, которые вскоре вместе с детьми и старухой перебрались на историческую родину.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу