Я удивляюсь, как это миротворцы американцы не догадались, когда бомбили Югославию, присобачить на свои самолеты эмблему с этой птичкой мира — получился бы абсолютный библейский парафраз: F-16 с бомбами, — как голубь с пальмовой ветвью, — хрясть, трах, на хуй всех — возвестил… И следом, в белом венчике из роз — хау а ю — Иисус Христос.
— Откуда столько злобы в тебе? — вырвалось у Жени.
— Не злоба это, Женя, — жизненный опыт, причем не только мой. Моя цель определена — я художник. А это занятие не из легких. Мало того, что все искусство от лукавого, — Черкасов хитро усмехнулся, — живопись — особенное искусство. Ни что другое так не смертно, и ни что другое так душу не забирает… каждой картине часть себя отдаешь. Может и не хватить… души-то.
— От лукавого, — странно повторил Женя.
— От лукавого. Конечная цель-то — сделать работу великую, чтобы человек влюбился в нее, а, следовательно, все мысли к ней привязал, а о другом забыл… и о Боге тоже… Ладно, Женек, не парься, давай играть. Что наша жизнь — игра! Главное — все люди сволочи.
— И ты?
— И я, — не задумываясь, ответил Черкасов. — Я сейчас тебе пару примеров приведу, и ты, надеюсь, все поймешь.
Черкасов достал из ящика стола пепельницу, сигареты и закурил.
— А запах? — осторожно спросил Женя.
— Женек, мы с тобой взрослые перцы, не парься, закуривай. Хуже всего, Женек, это неизвестность и ощущение тоскливого одиночества. Ты совершаешь поступок, в котором боишься признаться даже себе. Забившись в угол, ты изнемогаешь от стыда и страха в полной уверенности, что то, что совершил ты — неестественно, и кроме тебя никто другой на такое не способен (ты сейчас все поймешь, к чему я клоню). Это как с тринадцатилетним подростком, заподозренном в рукоблудии. В тринадцать лет это делают все.
— Я нет, — твердо произнес Женя.
— Я помню, ты уже говорил это, когда мы все на уборку моркови ездили, но остальные-то, помнишь, все признались. Но до признания все просто-таки клялись: «Я? Да ни за что!» Обвинение в этом равнозначно смертельному оскорблению… И дело не только в этой мастурбации, хрен бы с ней. У каждого есть своя тайна, гадкая, ненавистная ему тайна, которой он боится больше смерти.
Страх, вранье, измена, трусость, подлость — все живут с этим, живут и боятся, что это выплывет наружу, выплывет, как всеми забытый утопленник, как нежелательный свидетель. И тогда ведь закидают камнями, как последнюю блядь… А тебе и нечего сказать в ответ. Тебе же невдомек, что твоя тайна — это и его тайна, эта тайна каждого второго, каждого третьего. Такая тайна есть у каждого — как аппендикс, который каждый мечтает вырезать. Вот признайся ты в классе: ну, скажем… что ты педераст. (Лицо Жени изменилось). Я к примеру, — увидев это, подчеркнул Черкасов, — тебя же заклюют и клевать будут от того сильнее, что сами они грешны. И с каждым брошенным в тебя камнем ты все более будешь верить, что твой поступок, твое желание — это только твой поступок, только твое желание. А все они, те, которые кидают в тебя камни — чисты и непорочны. И ты настолько уверуешь в свою порочность, что она закроет тебе глаза, ты возненавидишь себя больше, чем они, и ты уже сам будешь готов выхватить у них камень и размозжить себе голову. Потому что мастурбировать, спать со старухой, любить мальчиков или мечтать о родной сестре может только грязный, порочный человек, и тебе даже не придет в голову, что наша директор тайно заходит в мужскую уборную и мастурбирует на фотографию Леонардо ди Каприо.
— Ты это серьезно?
— Да я это так, к примеру. Главное, у каждого есть своя тайна.
Женя усмехнулся.
— Подожди! — В крайнем возбуждении воскликнул Черкасов. — Я сейчас тебе реальный пример дам. Настоящий пример. Как-то после уроков, буквально неделю назад, сразу после урока литературы, он как раз последним был, мы на нем еще «Идиота» Достоевского проходили, я тогда предложил сыграть в пети же. (Женя кивнул в знак того, что помнил это). Все отказались, все, кроме нашей Анечки Кирилловой.
— И что, она тоже мастурбирует?
— Да подожди ты хохмить, я серьезно, — в раздражении осадил Женю Черкасов. — Не знаю, чего она согласилась, она, наверное, и сама не знает. Только после того, что она мне рассказала… Короче. — Черкасов глубоко вздохнул, выдохнул. С минуту выдержал паузу, закурил и, уже успокоившись, продолжал: — Анечка не из бедной и вполне, что называется, интеллигентной семьи. У нее есть младший брат. На три года нас младше. Ты, может, видел его, но это не столь важно. Ей было десять лет, ему, соответственно, семь. Анечка наша, оказывается, очень любит красную икру, по крайней мере, тогда любила. Красную икру любил и ее брат. Случилась вся эта история, когда их родители то ли в театр, то ли еще куда ушли, это не важно. Важно, что Анечка с братом остались одни и могли безбоязненно залезть в холодильник и налупиться этой икрой по самые уши. Как она говорила, икрой этой у них чуть ли не весь холодильник был забит. Но родители почему-то не очень позволяли им этой икрой лакомиться. А тут — такой случай. Ты думаешь, Анечка, как старшая сестра, достала икру и стала ею брата потчевать? Ничего подобного. Она вовсе брата к холодильнику не подпускала. Он, бедолага, пытается банку из холодильника достать, а она его в шею, и совсем из кухни выгнала. Выгнать-то выгнала, но дверь в кухню не запирается… Ладно, я к главному подхожу! — видя сосредоточенное Женино лицо, вновь воскликнул Черкасов. — Отрезала она себе ломоть батона, достала из холодильника банку, вытряхнула из банки всю икру на ломоть. А брат тоже в холодильник, за другой банкой лезет. Ох, как Анечку это взбесило! И давай она его от холодильника отпихивать. И пока отпихивала и выгоняла, — бутерброд выронила! — сам хлеб в руке остался, а икра шмякнулась на пол. И вот, что главное! — Черкасов аж кулаком в нетерпении потряс. — Братик ее кинулся икру эту с пола хватать и в рот запихивать — как животное. С пола. Жадно. Торопливо. И Анечка — в ярости — в родительскую комнату, схватила отцовский ремень и — в кухню, и братика наотмашь. Ремнем. По спине. А он и не замечал будто! — он икру торопился доесть.
Читать дальше