Никто не может с точностью сказать, когда человек себя покидает. Вот он только что был — и вот его нет уже, скрылся. Никто его больше не встретит. А встретит — рискует не признать: он просто закончился. Происходит это сплошь и рядом. Обычно потом остаются следы. Со временем они исчезают тоже. Но пока они есть, их можно услышать, потому что эти следы нарисованы не на снегу или пыльной дороге, а в бездонном пространстве податливого к их поступи бытия. Они идут кругами, заворачиваются в спираль, уплывают в запретную даль, потом возвращаются, играют в прятки с ветром, путешествуют по узким тропкам времени, но остаются невидимы, как душа, и терпеливы, как вечность. По этим следам совестливые люди сверяют свой путь и — удел. Их очень много на небе, таких вот прозрачных и ласковых мет.
Аслан исчез совершенно бесследно. Мать не услышала ни шагов его, ни следов, и потому поняла, что его больше нет. Следы Алана мерещились между тем ей повсюду. Ранней осенью к ней снова явился отец и отвел ее смерть своей твердой и теплой рукою. Она опять научилась видеть нужные сны и коротала часы в ожидании ночи. Жизнь решила пока с нею не расставаться и обставляла ей старость простыми заботами белых и чистых, как облако, дней.
Сколько ей их еще предстоит и что в них отмерено ей? Какой ей дан срок?
Едва ли это имеет значение. Мать есть мать. Она живет, пока есть надежда. Ну а надежда бывает покорна, пока живет мать…
Вот, пожалуй, и все. Пора оставить ее наедине с ожиданьем и снами.
X
По разбитой дороге, сквозь извивы холмов, ковыляла арба. Она была так стара, что казалась живой. Точнее, жива она была лишь едва. Всхлипывающие на поворотах борта, хмельные колеса, стянутые тут и там напрасной честностью искореженных скоб, трухлявость оглоблей и скрип колесной оси с неизбежностью наводили на мысль о тронутом тлением, но терпеливом к невзгодам страдании, решившем вдруг выползти из темной обители грусти на цепкий солнечный свет — затем, чтоб пострадать самую малость еще.
Арбе помогала кобыла. По ее тощему крупу угадывалось, что до старости ей не дожить.
Возница являл собой нечто среднее между кобылой и плетущейся следом арбой: с одной стороны, он был стар; с другой — непростительно худ, словно бы время, десятилетиями считавшее его хвори, мозоли и дни, поставило себе целью морить его голодом и справлялось с задачей не хуже, чем со сменой ночей на рассвет.
Посреди арбы, на грубом ложе затянутых брезентом досок лежало маленькое существо, запеленатое в дырявую холстину. По причине наступивших холодов оно было укрыто сверху еще и свалявшейся буркой, под которой иногда просыпалось любопытством движение. На коленях у старца покоились длинные руки, сроднившиеся с поводом настолько, что вспоминали о нем лишь тогда, когда арба накренялась над пропастью или беспомощно вскрикивала рассохшейся древесиной, наткнувшись на выбоину в пути. На руках у возницы дремало ружье, равнодушно скользя стволом по левому рукаву и прильнув прикладом ко впадине правого. Лицо старика мало что выражало. От ненужных волнений его хранило молчание — толковый, покладистый собеседник, сговориться с которым всегда можно было быстро и без труда.
Арба вскарабкалась по косогору, заныла уключинами, притормозила, перевела оглоблями дух, в который раз за сегодня простила кобылу и, обреченно застонав, позволила ей резво сбежать по трясучему спуску вниз. На всякий случай у поворота она жалобно взвизгнула, но все опять обошлось. Отсюда дорога надолго вытягивалась в ровную колею, не сулившую ни особого риска, ни неприятностей.
Постепенно старик засыпал. Сон ему не мешал: он был лучшим дозорным внимания, предусмотрительно выставляемым вперед каждый раз, когда смекалистая, мудрая усталость позволяла себе немного передохнуть. Сон сильнее подсек кожу у глаз и глубже взбороздил загорелые скулы, отчего морщины сделались сразу внушительнее и тверже, придав лицу больший смысл. Казалось, оно напряженно размышляет о чем-то важном и умном, чему упорно противится свет.
Кобыле было сложнее: она все так же шла, доверившись не столько ленивому зрению, сколько тертой памяти лысеющих подков, и пыталась смахнуть неуклюжим хвостом надоевшего слепня. Сон старика она научилась распознавать давным-давно, с тех пор как жеребенком находила странное, неуемное и, в общем-то, хлопотное удовольствие в своем радостном беге, рвущемся из нее будто бы из-под самых копыт. Временами он загонял ей сердце в восторг, и в такие минуты жизнь представлялась ей искусным наездником, умевшим, как никто другой, дергать за вожжи и править огромной телегой, куда помещался весь мир. Потом прежние прыть и наивность были утрачены под бесконечным гнетом труда, восторг надорвался, поник, лишь только бледная тень его посещала единожды в год кобылью понурую душу, когда, накормленную отборным овсом, ее отводили на задний двор соседского дома, где терпеливо спаривали со злым каурым коньком, пытавшимся всякий раз ее запугать, прежде чем приступить, роняя из пасти пену, к своим несложным обязанностям. Постепенно жизнь изменила себе, лишилась удали и, даже если неплохо справлялась, погоняя кнутом целый мир, — ее, кобылью, повозку отчего-то всегда умудрялась перегрузить. С такой повозкой, к примеру, месить натощак зимнюю грязь на горной тропе бывало невмоготу. Но кобыла пока что справлялась. Сегодня и вовсе было легко: до зимы еще предстояло пройти сквозь пожилые ноябрьские дожди (долгие и занудные, как голод), да и пустая арба не слишком-то ей докучала.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу