Он засмеялся. Но смех его был так же притворен, как и преувеличенно вежливые манеры. На сей раз Анджей почувствовал какую-то фальшь в его голосе, но едва очутился на улице во власти своих тревог, Дубенский попросту перестал для него существовать.
В поезде он всю дорогу обдумывал предстоящие в Варшаве дела, то мысленно возвращаясь к Кензелю и его тайне, то пытаясь разрешить возникшую перед отъездом из Ежовой Воли проблему. Проявленный Томчинским интерес к его особе, внимание, с каким оглядел он его багаж, ассоциировались в сознании Анджея с разговором у исповедальни, а потом в ризнице с викарием, который заподозрил его в принадлежности к банде. Перед викарием ничего не стоило оправдаться. И тот сразу ему поверил. Но Томчинский — другое дело. А ведь совсем не исключено, что и у Томчинского мог он пробудить такое же подозрение. А если не подозрение, то, уж конечно, недоверие к себе. Как-никак ксендз Спос посылал за ним в тот роковой вечер. А наутро, после событий, Анджей исчез на целый день. Хорошо еще, что милиция сразу на след напала. И, принимая во внимание то, что ксендз, даже предупрежденный, едва успел унести ноги, искала она не вслепую. Поэтому за себя Анджей мог не беспокоиться. Но не за репутацию свою у директора. Он понимал: если не объясниться с ним откровенно, доброе имя его будет запятнано. Но как совместить такую откровенность со словом, данным Рокицинскому, с обещанием не говорить никому о Кензеле? Допустим, он выложит все начистоту, но это еще не значит, что Томчинский ему поверит. Уж скорее поверит Климонтова, особенно если напомнить ей про лопаты, кирку и брезент, которые она обнаружила у себя в комнате в ту ночь. Уж скорее она, если объяснить, что все это значило, без утайки рассказать о «Пире». Картина, мол, на сохранении у одного человека, неподалеку от Мостников, старого чудака, который не хочет, чтобы об этом знали. И попросить замолвить за него словечко перед директором. Иначе нечего и думать дальше работать с таким человеком, как Томчинский.
Хотя дорога к Кензелю и обратно страшно его утомила, ночью он, хоть убей, не мог заснуть. В канцелярии даже при учителях глаза у него слипались, и потом, отпрашиваясь у директора в Варшаву, он едва дождался минуты, чтобы наконец уйти, повалиться на постель и заснуть. А лег — сна ни в одном глазу. Он вставал, пил воду, зажигал свет, пытался читать. Ничего не помогало — перед глазами стоял нравственно сломленный Кензель. В душе поднималось возмущение против Розы Леварт. То Кензеля становилось жалко. То на себя самого брала досада. Что ни говори, Кензель взрослый человек, отвечать должен за свои поступки. И тогда поднималось раздражение против Кензеля. Справки наводил, искал, расспрашивал всех о нем и вот нашел наконец! Только теперь сыт он по горло этим «Пиром» и прочими всеми открытиями. Что бы там они ни сулили — добро, зло, — безразлично. И вдобавок этот дядюшка с его странностями!
Чем дольше ломал он себе голову, стараясь объяснить загадочное отношение дяди к Кензелю и картине, тем больше запутывался. Левартов обокрасть хотел? Какая наивность! Кому бы он продал в Польше знаменитую эту картину, когда всем известно, кому она принадлежит. А за границей и подавно! Там в любой момент законный владелец мог перечеркнуть его расчеты. Скорей уж он сам вместо Анджея хотел стать посредником в этой сделке. Иначе зачем бы ему при каждой встрече намекать Анджею на отъезд за границу? Словно отделаться от него хотел и полновластно распоряжаться в Польше «Валтасаровым пиром». Но два года — срок достаточный: мог бы уже и заграбастать картину. Десятки раз успел бы списаться с Фаником, доверенность от него получить, свои условия продиктовать, заработать на этом, и дело с концом! На кой черт понадобились ему все эти уловки? Непонятно! Едва начинало брезжить что-то, приходилось отвергать очередную гипотезу как несостоятельную.
Несомненно было одно: Конрад Уриашевич знал, где картина, и сделал все возможное, чтобы скрыть это от Анджея. Он вспомнил, с какой готовностью дал ему дядя двадцать долларов золотом. В возмещение, так сказать, убытков.
Сердце у него в ту ночь колотилось от возбуждения. Он чувствовал, что не заснет, пока не отделается от мыслей о дяде, о картине и Кензеле, в чьей истории тоже было много путаного. Но едва прогонял их, как вспоминал убитого на фабрике поручика. Трудно было смириться с его смертью, еще трудней — справиться с собой. Он злился на себя, что принимает это так близко к сердцу. Все восставало в нем и против этой смерти, и против своего отношения к ней. После убийства Кушеля надежда обрести в деревне покой разлетелась вдребезги. Рассеялись и заблуждения, будто удастся на родине остаться в стороне, не вмешиваться ни во что. И раздражение против себя, а вместе — растущая ненависть к виновникам этого преступления и им подобным были достаточным свидетельством тому. Так прошла ночь перед отъездом. А утром — неприятный осадок от разговора с директором, будто тот его в чем-то подозревает. Наконец дорога и размышления, что предпринять и как получше использовать время и сделать побольше.
Читать дальше