Занесся. Раскудахтался: чело века. Какое яичко снес, какой проект выродил. Вот за это и наказан. Так уж заведено в этом мире. За большую гордыню каждому из гордецов уготован в конце концов свой собачий ящик. И притом уготован добровольно. Никто силком не заталкивает тебя туда. По собственному желанию забираешься в собачью конуру и захлебываешься от счастья.
Я стоически перенес путешествие в собачьей загородке. Но по-настоящему принять участие в заседании так называемого седьмого шоп-комитета был уже не в силах, что-то сдерживало и претило мне. Может, алчный блеск в глазах наших дипломатов при виде изобильного и дешевого американского тряпья. Я почувствовал этот блеск и душевный восторг и в самом себе. И тут мне стало действительно и горько, и обидно. За нищий мой дом, за голую, обутую едва ли не в лапти жену и сопливо шмыгающих за скудно накрытым столом детей. Потому что я здоровый мужик, руки растут совсем не из задницы, и в этих руках с десяток рабочих профессий, а я не могу ни накормить, ни обуть свою семью. Не могу, хотя пашу как лошадь. И это моя самая великая ложь, вымысел и миф о моей неистребимой славянской лени. Ни один человек в мире не надрывается, как в нашей стране. Где это еще в мире видано, чтобы человек работал одновременно на двух, а то и на трех работах. А у нас это сплошь и рядом. Колхозники все поголовно так испокон веку трудятся: с рассветом, с восходом солнца на своем подворье, а чуть позже - в коллективном хозяйстве, к вечеру же - опять на своих сотках, в своих сараях, возле своей коровки и свинки. И так дотемна, до глубокой ночи. То же самое, за небольшим исключением, и в городе. Интеллигенция с утра в своих интеллигентных шарашках, к вечеру - в кочегарах или сторожах, а по весне исправно рачкует на четырех-шести своих дачных сотках земли. Именно это и есть правда о моей славянской лени. Мир не знает и никогда, скорее всего, не узнает, что такое смеяться и плакать по-русски. Не узнает, как ломается от соленого пота рубашка, как на шестидесятиградусном морозе крошится стальной лом.
И все во мне бунтовало внутренне, внешне, подкорково и подсердечно от этой правды сущей, потому что я только и придатен на такой вот безмолвный, беспомощный бунт, способный уничтожить меня, но не могущий ничего в моей жизни переменить. Все во мне трепетало и бунтовало против того великого унижения, которое я вынужден тоскливо нести в себе, терпеть и переживать. Пытаться сдерживать себя перед этим чужим, не принадлежащим мне изобилием. Пытаться и не мочь себя сдержать перед элементарной хорошо упакованной, снабженной колониальными лейблами дешевкой, дешевкой, явно рассчитанной на меня, туземца с невидимым, но явно имеющимся медным кольцом в ноздре.
Об этой варварской окольцованности ярче всего свидетельствовало то, как мои соплеменники, кстати, вместе с присутствующими здесь покупателями-неграми, шли по шопу. Шли по шопу с сейловой распродажей не нужного уже никому в Америке тряпья. Наверное, еще год назад оно было модным, украшало витрины знаменитых Блюмендейлов и Александеров, потом спустилось в магазины на порядок ниже, потом еще и еще ниже, ниже. Пока не докатилось до джаблота - ямы - магазина негров и советских дипломатов.
И в той яме покупатели с выставленным и вывешенным товаром обходились, конечно, соответственно. С одной стороны его перебирал, щупал негр, с другой - наш дипломатический советник энного класса. Снимал с вешалки, щурился, прикидывал на глаз и, если не подходил, не удосуживался даже повесить на место, бросал себе под ноги и двигался дальше, к концу торгового ряда, где стоял короб, и продукция уже лежала в нем навалом. То, как с ней обходились, было достойно кинокамеры. Пролетарии двух материков трудились, как на плантациях кофейного или ананасного юга.
Белый и черный, самоуглубившись в штатовские короба, водопадами низвергали оттуда вомэн трусики и колготки, куртки, рубашки, пижамы, поддевки и еще бог весть что, и я бежал из магазина. Тихонько повернулся и крадучись вышел вон, осторожно прикрыв за собою дверь.
На улице было довольно ветрено, сильно попахивало уже уставшим летом, вовсю бушующей американской осенью со слабым придыханьем нашего предзимья. По всему, мы довольно далеко оторвались от небоскребного, рекламно-пестрого Нью-Йорка, хотя сам район, которого мы достигли, был вполне приличен. Наши дипломаты уж явно не стали бы жаловаться, что здесь не хватает солнечного света, как по-советски тонко и в то же время прозрачно хаяли они Нью-Йорк, отвечая на вопросы журналистов, как им нравится город: хорошо, мол, хорошо, но, понимаете, света солнечного мало. Что должно было означать: их давят небоскребы.
Читать дальше