— А у нас каков малышок, — говорил идущий с белым хвостом идущему с желтым. — Теща сходит с ума — как ни спросит дитя: хочешь кушать? Хощет — всегда! Если даже минуту назад еле выполз из-за стола, все равно кличет: хочу!.. И вечером жалуется мамане, что бабаня его морит. Еще чуть тренировок и стажа — и подъест нас всех.
Большая Мара извлекала сигарету и искала в глубине себя — пламя.
— Семейное счастье, меня обогнувшее, — констатировала Большая Мара. — Невостребованность моего творческого начала…
— Кто спорит, я всех люблю до удушья, — говорил желтохвостый. — Особенно как идею… — и оба ракетчика уже обгоняли Мару.
— А кто сомневался, что раб влюблен в свои цепи? — замечала Мара вослед ракетным и возжигала себе спутника — синий, в серебряном аксельбанте, дым. — Меняю спутников как перчатки, — бормотала Большая Мара. — Хотелось бы подчеркнуть мою индивидуальность — для широких слоев… Позвольте выразить себя и препроводить общественную аудиторию — в мою творческую лабораторию мастера…
Огромные и бурые от походов безобразники-башмаки улыбались Маре с асфальта рваной подметной улыбкой и заступали дорогу. И, волнуемы с пятки на носок, уверенно намекали тяжелую ногу знатной кости и доминирующую на опоре влиятельную фигуру. Чувствуется, за парочкой опорок стоят серьезные силы, бормотала Большая Мара и, минуя осклабившиеся башмаки, ощупывала над ними вечерний воздух и уязвляла предполагаемую преграду — горящей гильзой.
Блаженный гуляка праздный где-то позади Большой Мары спрашивал:
— Признавайтесь, барышня-красавица, который стучит час времен?
Мара сомневалась, что красавицей-барышней назначали ее, но великодушно бросала через плечо то ли счастливцу, гуляющему мимо времен, то ли своему новейшему пернатому спутнику:
— Восемь и восемь новых.
Безвестный голос позади радостно уточнял:
— То есть восемь минут за восемь? Это их добровольная инициатива?
— Если поторгуетесь пару часов, выцепите десять за десять… — бросала Мара через плечо. — Пора разогреть голосовой аппарат. Чтоб прощаться поставленным голосом, с добротными модуляциями. Раз, раз… — говорила Большая Мара. — На коммунальной площадке, куда я вскарабкалась и влачусь, одновременно выставлена дверь к ближним. Реальна — судя по предсказуемости, с которой прокручивает за спиной — чертово колесо смертей и воскресений… хотя иные можно бы опустить. Их всегда четверо, запряжка судьбы — устойчивая квадрига: муж, жена, пупс и лежкая теща. Пока Пупс росла, теща в мелких дозах убывала. Пупс сдала в институт, и тут запропал папаша семейства — верно, не держался патриотической позиции. Зато на покинутой лампочками лестнице мне стала мерещиться Пупс — объята прыщавым юношей. Который вошел в мужа, а мамуся Пупса осела в тещу и в статус-кво — с некоторой переменой в лице, положительно несущественной.
Возле дома, водящего пять и семь этажей, две старинные особы, две обглоданные тетери сопутствовали Большой Маре. Правоидущая укрывала седину, склонную к голубизне, черной шляпкой-таблеткой с лавровым веночком — вечнозеленая пластмасса, и кокетливо прижимала к груди бисерную театральную сумочку, и взахлеб хохотала, и промокала носовым платком с желтым горохом — горох желтых слез и не могла остановиться. Высушенная левоидущая, с циркульными ногами, проносила в авоське глобус — спеленут в океанский шелк, опечатан сургучами земли. Эта Урания свистела кроличьим зубом и гневом, дергала смеющуюся товарку за рукав и, наконец, выпускала локоть, и тогда Талия журчала тихим хихиканьем, столь же сплошным, но ее опавшие мятые щеки неуклонно надувались — и вдруг пускали новый шар хохота.
— Я уезжала на большие маневры, — сообщала Мара спутнику серебряного крыла, кто веет, где хочет, а ныне над ней. — А когда вернулась, Пупс уже замеряла двор многоколесной от резвости коляской и усыпляла ее, рьяно раскачивая и погружая в кошмарные сны. Еще естественнее завели и следующую коляску, а новопоставленная теща опять бойко испарилась… Но накануне исчезновения вдруг стучалась ко мне с бутылкой шампанского, желая — не налить, но загнать сосуд… как зайца, и, знай я, что это — ее последнее… почти чеховское…
Страшный пешеход в рваной телогрейке и в пятнистых армейских штанах представал Маре — в приближении пушечных ядер и не арки, но грифа в каменном теле. Рваный, боясь накренить шею, бережно нес бритую голову — скреплена от уха до уха синими звездами и плохими швами — и держал пред собой застегнутые на судорогу руки, частью рассыпавшие пальцы, и хрипло бормотал на ходу: тюк-тюк-тюк… Оп!.. И опять заводил сначала: тюк-тюк-тюк… Оп!.. То ли подставлял свое тюк — в ритм ударам, еще сыплющим-ся на него — из закрытого прочим разлома, то ли написан был — сторожем с колотушкой, отбивающим немилостивые толчки времени.
Читать дальше