Когда я поправился, то не мог усидеть дома. Снова стал я спать в риге, еще затемно выскакивал из-под перины, запрягал лошадей и выезжал в поле. Там, вдали от людей, когда шел я за плугом, за боронами, когда сеял хлеб, мне было легче думать о себе и о Хеле. Ведь со свадьбы, с той драки, я не осмеливался заговорить с Хелей ни о ней, ни о себе. Хеля тоже не пыталась узнать, с чего я тогда на ребят накинулся. Видно, они с матерью решили обо всем этом при мне и не заикаться.
Примерно неделю спустя после выздоровления я распахивал пшеничную стерню у терновника. Пустив лошадей в соседние луга, я присел покурить. Сидя на краю рва под тем самым кустиком, под которым оставлял я еду для Моисея, я сказал себе, сначала тихо, потом погромче, и наконец так гаркнул, что лошади подняли головы от травы и заржали:
— Ты убил, брат. Всех, всех укокошил. Этой рукой, сквозь которую, если ее к лицу приложить, едва просвечивают и солнце, и далекий лес, и пасущиеся поблизости лошади. И это твоя рука. И ты ее в огонь не бросишь, топором не отрубишь, и ни в реке, ни в святой воде не омоешь, даже в израненном боку не омоешь. Так прошу вас, отойдите от меня, ты, Стах, и ты, Моисей, и ты, поручик с конца деревни, и ты, викарий, живший возле приходского дома у вдовы. И вас тоже прошу, мать, Хеля, капитан, Павелек, отойдите от меня. И больше никогда не говорите мне, что это ОН.
Как сказал я себе это, так и перестал огорчаться из-за того, что болтали обо мне в деревне. Ведь после драки на свадьбе все считали, что я спятил. Когда я шел по деревне, мне уступали дорогу, а те, кого я заставал на крыльце, притворялись, что разговаривают с кем-то из домашних. Только дети, перепутав, как видно, все, что слышали обо мне от старших, бегали за мной и кричали:
— Петр, Петр, сделай нам рогатки. Мы всех кошек перебьем. Всех собак перебьем. И ворон, всех ворон. Как ты швабов. Чик-чик, Петр, всех перебьем!
Я улыбался им, обещал понаделать рогаток, как только время найдется, вел в лавочку и закармливал леденцами. Но вернувшись домой и сев за стол, я боялся посмотреть на Хелю, на ее тяжелый живот. Каждый раз, когда она проходила мимо, задевая меня коленом или локтем, я протягивал руку, чтобы положить ее на набухавшем возвышении. И все-таки отдергивал, клал на стол и разглядывал — бугорок за бугорком, мозоль за мозолью, колею за колеей, волосок за волоском.
Только в середине декабря, когда выпал первый снег, а я не мог уснуть, слыша как куница охотится под стропилами и дети горланят: «Чик-чик, всех перебьем!» — я вышел из риги, прошел босиком по снегу, осторожно, чтобы не разбудить спавшую в кухне мать, приоткрыл дверь, сначала в сени, потом в горницу, и подошел к Хеле. Она не проснулась, когда я входил, и не дрогнула, когда я остановился возле нее. Она спала на спине, обхватив руками выступавшее под периной возвышение. Только когда я убрал с ее лица рассыпавшуюся косу, она пошевелилась и, вздохнув во сне, открыла глава. Должно быть, я напугал ее; не успел я сказать: «Хеля», как она села, крикнув:
— Кто здесь?
— Это я, Хеля. Я пришел.
— О боже, Петр. Да ты в ледышку превратишься. Забирайся в постель.
Я еще стоял, переступая с ноги на ногу, а она уже тянула меня за руку, уже отодвигалась к стенке, уже растирала мне закоченевшие ступни.
Лежа рядом с ней, я дотронулся обеими ладонями до ее лица. Потихоньку я провел ими по выпуклому лбу, по припухшим губам, по располневшей шее и задержался подольше на набухших, не умещавшихся в ладонях грудях. Потом ладони мои соскользнули ниже, я приподнял Хелину рубашку и положил их на то, ниспосланное нам богом. Я вел ладонями по огромному, ниспосланному нам возвышению, прислушиваясь, когда оно шевельнется. А когда возвышение шевельнулось, я снял с него руки, соскочил с кровати и прижался к нему головой. Ведь я не верил ладоням и хотел проверить ухом, губами, всем лицом, не подводят ли они меня. А когда я уверился, что они не подвели меня ни теперь, ни с почтальоном, солтысом, полицейским, я опять лег рядом с Хелей и, приподняв ее голову, подсунул под нее обе ладони. Но Хеля вынула мои руки из-под головы и стала целовать их — палец за пальцем, мозоль за мозолью, борозду за бороздой. Потом, не говоря ни слова, опять положила их себе на живот.
Я не заметил, как уснул. Когда я проснулся, было почти светло. Руки мои по-прежнему лежали на шевелившемся возвышении. Я не смел снять их — мне припомнилось, как мы спали на соломенной крыше, когда за пазухой у Хели полным-полно было яблок, а я чувствовал, как в каждом яблоке вздрагивают два золотых ранета, два живых зверька. И как тогда, боялся, что Хеля, просыпаясь, скажет сквозь остатки сна:
Читать дальше