Когда я проснулся, в горнице никого уже не было, и на помосте никогошеньки не осталось. Только Матильда в высоко задравшейся рубашке рядом со мной лежала, и с полуоткрытых ее губ срывалось мое имя. Я не стал ее будить, не коснулся даже, надел черный костюм, повязал галстук, сплетенный из шерсти, накинул пальто, с трудом отыскал под кроватью лакировки, пораздумав, снял со стены и надел одну из шапок, и незаметно выскользнул из дома. Ступеньки, как осужденные на вечные муки, подо мною скрипели, заспанный сторож с гноящимися от сивухи, от бабьего тепла глазами вслепую протянул лапу за десяткой, повернул ключ в замке наружной двери, на свет божий, словно святой Петр, меня вывел.
Я бежал по этому свету, оттаявшему за полночи от снежных заносов, бежал и оглядывался — мне казалось, что за мной мчится деревенская конная свита, гонится хохол [25] Соломенное прикрытие на зиму для деревьев, кустов, ульев.
на деревянной ноге, отыскавшийся наконец рог трубит неумолчно. Я добежал до дому, влез в приотворенное окно и лег тихонько рядом со здорово, видно, налакавшимся Франусем, бормочущим сквозь сон что-то о Тоське, о долларах, о деревне, о луге, где табуны коней, птицы, ночные костры, и впервые после приезда в город, впервые с той ночи, когда мы с ним в последний раз спали над рекой после гулянки, тесно к нему прижался.
К свадьбе дело шло, повернуло к свадебке, от предместья пирогами, тортами, бигосом, зарытым в землю неделю назад, попахивать стало. Аделькой, Адой полнился вдовушкин домик, аж гудело все, как на дрожжах разрасталось. «Мама, маменька», — щебетала Ада, сиротка наша, с версту вымахавшая. Дымчатые бутыли со смородовым вином подальше от глаз прятала, колдовала над вдовушкиными волосами — накручивала на бигуди, расчесывала, подпиливала ногти, вырезала кожицу, отстригала заусеницы, маникюр, педикюр делала, мастерица наша, парикмахерша, Франусем возлюбленная, на руках носимая, с головы до ног исцелованная.
— Матерью вы мне станете, родимой матушкой. На коленях упрошу, умолю об этой милости, глаза зацелую до слепости, заласкаю руки узкие, пальцы тонкие, как прутики, излучающие доброту, разжалоблю. Покровительница наша, заступница, утешительница, сестра милосердная, святая настоятельница, что уберегла от соблазнов моего Франуся, столько лет вела по жизни, руки не снимая с чела, и сохранила для меня, словно зеленую, зацветающую по весне ветку, словно кисть сирени, сорванную в сумерках, в глиняный кувшин поставленную.
Похныкивало во всех углах по-бабьи, горячую слезу на ковер, на стол, на мягкие стулья роняло, темнело в комнатах от стонов, от вздохов, от громких, в голос, рыданий. В конце концов непонятно становилось, кому венчаться, у кого свадьба. Фатой, вытащенной из сундука, белой камкой с тиснеными белыми розами шелестело в доме, перед зеркалом часами мелькало. То вдовушку, то сиротку брала охота наряжаться. Каждый божий день, когда босиком, когда в туфлях на каблучках друг перед дружкой форсили, закалывали булавками, приметывали нитками складки, венок приспосабливали к волосам. Тайком от Ады, от Франуся я поил вином, спиртом, подлитым в чай, вдовушкино пенье предсвадебное, воркование умильное, путаное, безумное. Будто бы для свадебной фотографии усаживал вдовушку в фате, в тюле, в миртовом венке, в платье, до земли опадающем, возле Франуся, взмахом руки запечатлевал их перевернутое изображение, вешал на передней стене возле ее свадебного портрета с бароном, давно спящим вечным сном, в родной земле погребенным.
Потом я вынимал из сундучка разобранный, привезенный из армии, завернутый в рубашку кларнет, продувал мундштук от табака, от сору, от остатков слюны, сырных крошек и играл припевки, свадебные вальсы. Ада, Франусь и вдовушка, взявшись за руки, встав в кружок, танцевали, покрикивали, притопывали, проносились мимо стола, разбегались по углам, откуда я их снова выкликал обереком, мазуркой вместе тесно сплетал. «Горько, горько!» — кричал, отнимая кларнет от губ. Они целовались, обнимались, в другую комнату, в спальню бежали с хохотом.
— Доченька, дочурка моя, — пищала вдовушка, — я тебе соберу приданое, доченька, да я тебе сейчас все, весь сундук, кружева, платья, простыни отдам, дочурка ты моя, одену тебя, как благородную, к алтарю провожу, раздену, положу на супружеское ложе, все тебе расскажу, все объясню, чтобы он, Франечек, не насмехался над тобой, не поддразнивал бедняжечку, невинную, как растущая в садике лилия.
Читать дальше