(О гласности ещё раз. Почему я назвал Нину Андрееву несчастной? Справедливее было бы сказать «пресловутая», или «железная», или «непробиваемая»... Быть несчастной она никак не могла. Я видел это каменное лицо на фотографиях, оно исключало возможность горя внутри и жалости к нему снаружи. И потом, в девяностые она наверняка была счастлива на злой, недостойный лад, видя, что все её страхи и предостережения сбылись, и больше радуясь своей проницательности, чем горюя. Нет, Нина Андреева не годилась на роль Кассандры. Кассандра была царская дочь, отвергшая Аполлона. Нина Андреева, как ни отдавай ей должное, была «пресловутой». Я никогда не умел восхищаться людьми, которых находил непривлекательными, и никто не умеет.)
Жизнь состояла не только из политики, и для кого-то, особенно молодых, политика существовала где-то на периферии. Моя дочь в те годы дружила с некрореалистами, с самыми буйными из рок-музыкантов, с какими-то потерявшими человеческий облик художниками; эти люди, мне кажется, порою не знали не только, кто в стране генеральный секретарь КПСС или президент, но и о существовании подобных должностей. Боялся я их невероятно.
(Не знаю, какая у некрореалистов была миссия. Про хиппи говорили, что и они проект КГБ: ходят по стране, собирают информацию, никем не воспринимаемые всерьёз и не вызывающие страха.)
Боже мой, чего только тогда не говорили, а под конец и писали. К девяностому году свобода слова восторжествовала явочным порядком, и тогда же полностью вышло из-под спуда разделение на либералов и патриотов, причём те и другие пошли войной на «советских патриотов манихейско-корчагинского толка». ( Манихейского ! Интеллигенция была исполнена самых трогательных знаний взамен здравого смысла.) Советские патриоты определённо были не в тренде, и участников двадцать восьмого съезда КПСС, во многих отношениях трагического, печатно называли ископаемыми. Странные это были дни, когда причитания о России, которую мы потеряли, причудливо сплелись с восторженной верой в чудодейственные средства новоявленных восточноевропейских демократий. Никто из тогдашних трибунов не подозревал, что он, его друзья и враги — всего лишь пена на поверхности народной жизни, а народ не подозревал, что речь идёт о его судьбе не на бумаге, а заподозрив, ответил, в пассионарной своей части, чудовищным — и чудовищно органичным — бандитизмом. Откуда-то все они взялись, коли-каратэ и кумарины, не так ли?
Герман в те годы прибился к обществу «Память» и, окончательно изгнанный из приличных домов и мест, приходил ко мне на работу хорохориться. Почему я его не гнал? У меня, в отличие от этих надутых прюдством пустосвятов, имелись основания гнать взашей. Что же, мне просто нравилось расчёсывать болячку? Смотреть на человека, чья болтовня — скорее всего, злонамеренная — привела к катастрофе, и не быть в состоянии хотя бы ударить по этому испитому лицу? (Вот бы он удивился. Я уверен, он уже не помнил, что натворил, или помнил какого-то другого себя, придуманного, отважного.)
Герман не был бы Германом, если бы и новых друзей не умудрился раздразнить. Не знаю, что помнят о «Памяти» сейчас, но тогда это был ужаснейший жупел, и обладай они сотой частью той адовой мощи, которую им приписывали, у нашего триколора были бы другие цвета... многое было бы другим.
Ах, да вам-то что я рассказываю! Может быть, и общество «Память», наряду с хиппи, экологами и — кто знает? — некрореалистами, было выдумкой и детищем КГБ? Готов поверить во что угодно.
Так вот, новые друзья поставили Герману в вину — да, да, уже можно смеяться — всё те же его иллюминатские штудии. Они, вы понимаете, брали жидомасонство в широком смысле, опуская не идущие к делу частности. Частности всегда действуют угнетающе на людей, привычных рисовать малярной кистью.
Герману сказали, что он излишне погрузился в предмет, Герман ответил, что нужно знать оружие врага и уметь им пользоваться, и чем ходить с топорами на комаров, не лучше ли привести в порядок подвалы. (Он не дошёл до того, чтобы в желании порядка начать с себя.) И пошло-поехало.
Я сказал, что Герман начал болтать, — но что он мог выболтать, его никто не брал в наперсники. Я не делился с ним ничем, и, уж конечно, тот молодой человек не делился тоже. Иногда люди, у которых есть сильный стимул, просто догадываются. Ревнивые женщины, например. Герман был отвергнут, оскорблён, каким-то обострившимся чутьём он проник — вы ещё не изжили ваш материализм, товарищ майор? — в мечты и планы того молодого человека. Я не хочу сказать, что он в них оказался, но довольно ясно увидел, в чём они состоят, извратив, разумеется, и на свой манер приукрасив.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу