— Не раз ты пил чай за нашим столом, не один пряник ты сгрыз здесь за вечерними разговорами! Боже, я не жалею этой ничтожной пищи, скормленной болезненному студенту... Но я хорошо помню: Валерочка часто заговаривал о математических законах, по которым живут как уже существующие, так и еще не появившиеся бомбы. Он предлагал тебе заняться поиском этих законов! Но ты всякий раз отвечал, что ненавидишь войну и никаким образом не хотел бы принимать участие в создании средств уничтожения. Ты волновался, сжимал кулаки, говорил, что будешь учить математике детей, а бомбе всегда будешь говорить «нет». Даже умирая с голоду!
— Я произносил такие пылкие речи? — растерянно спросил Винсент Григорьевич.
— Не я же! Я, правда, бухгалтер и математикой владею, но делать бомбу меня не приглашали. Потом, когда Валера получил лабораторию для разработки Биби, ты не только не пошел к нему работать. Ты задумал коварнейший план и решил погубить Валеру, чтобы не допустить появления Биби на свет!
— Нет, нет, — со страдальческим изумлением повторял Винсент Григорьевич.
— Ты начал таскать его по петербургским кафе и угощать мороженым. Ты знал о его слабом горле! Он остерегался и никогда не брал более двух шариков. Но в тот вечер, находясь в приподнятом настроении, которое ты ловко спровоцировал своим мнимым согласием перейти к нему в лабораторию, он утратил над собой контроль и съел три.
— Я не давал согласия!
— Давал! Я отлично помню его слова. Но это еще не все! Есть крошечная деталь, которая оказалась роковой, — она целиком на твоей совести. Вчера я четко вспомнила, что, когда он лежал и бредил на пятый день ангины, он вдруг сказал мне: «Мамочка, все бы ничего, но настоящей ошибкой был холодный апельсиновый сок!»
Ужаснувшись, Винсент Григорьевич вспомнил, что апельсиновый сок после мороженого действительно был. И именно по его предложению! Винсент Григорьевич считал его чудеснейшим и полезнейшим напитком. И неприязнь к бомбе у Весика была! И сейчас у Винсента Григорьевича осталась. И все же чего-то тут не хватало, что-то не складывалось в единую картину хитрого убийства...
— Каково матери? Вы все живы, вы, которых он справедливо называл раздолбаями, ваши старые мамаши могут позвонить вам, чтобы услышать сочувственные слова или наорать на вас! А я? Десять лет одиночества! И каких лет! Когда страна рушится на глазах! Но теперь я рада. Теперь я разобралась и смогу сделать то, что давно должно было быть сделано. Весик! Ты сейчас умрешь!
Она навела ствол пистолета на грудь Винсента Григорьевича и продолжала:
— Теперь я восстановлю справедливость. Я отомщу за Валеру! И когда я предстану перед ним, я так и скажу ему: «Прости, не уберегла... Но отомстила!»
Винсент Григорьевич был бесконечно измучен кошмарным собственным преступлением, сопоставлениями, анализом, синтезом да и все той же бессонницей. Он уже почти соглашался на подсказываемое ему решение задачи с убийством, совершенным неизвестно когда и где. Он с радостью принял бы смерть от сумасшедшей матери друга! Одно настораживало его: он не чувствовал долгожданного облегчения. С доктором они обговаривали, что произойдет, когда скрываемое им от себя преступление обнаружится. Во-первых, все существо его словно пронизает свет: вот оно! Во-вторых, нахлынет глубочайшее горе: что же я натворил? В-третьих, состоится встреча с собой; и вновь воздуху вернется сладкий вкус, вновь станут яркими цвета, звонкими звуки.
Ничего этого сейчас не было. Но, может быть, чувства Винсента Григорьевича покрылись сухой коркой опыта и недостаточно воспримчивы, чтобы ощутить правду во всей ее страшной свежести?
Валентина Гавриловна почувствовала его неуместную медлительность и начала заводиться еще сильнее. Ей мало было застрелить его, ей хотелось его унизить. Словно в бреду, она выкрикивала все более тяжкие и фантастические обвинения, смешивая их в какую-то странную кашу:
— Ты не любишь свою Родину, Винсент! Вот что я тебе скажу! Не буду говорить о твоем отношении к российской истории, тут и у Валеры проявлялась излишняя критичность (иначе, как юным идиотизмом, я не могу это назвать). Но взять хоть живопись! Взять хоть живопись! У тебя одни импрессионисты на уме. И что в них? Одна бесконфликтность да иллюзии! Иллюзия стога сена! Иллюзия тумана! Иллюзия женщины! Валерочке нравились импрессионисты, не спорю, но он всегда любил подчеркнуть, что Врубель с тяжелыми размышлениями о добре и зле ему ближе. Он и сам размышлял... Думаешь, он не задумывался о применении Биби? О страшных последствиях? Но Родина дороже! Когда выволокут ее, обнаженную, под смех чужих государств на позорище и будут, заламывая ей руки, издеваться над ней и сечь плетьми, ты, наверно, будешь доволен!
Читать дальше