— Я знаю, всякий материал должен вылежаться, претерпеть в редакционном портфеле некий период инкубации, это естественно, это в природе вещей. Вот и любопытно, знаете ли, в какой стадии данного периода находится мое сочинение.
Придется утешить страждущего сочинителя, прибегая к испытанному средству благой лжи, уверток и иносказаний, слава богу, поднаторели мы в этой науке, секрет которой состоит в том, чтобы, не отказывая впрямую, не оставить у назойливого претендента никаких конкретных надежд на скорую счастливую публикацию.
На каждую резонную его претензию нахожу полушутливый, полухамский довод, внимаю его утомительному остроумию и с тоскою думаю о том, что Маша, вероятно, опять не может дозвониться. Я почти вижу, как морщится она, заслышав резкие гудки, и с досадой вешает трубку.
Слава богу, отвязался от меня наконец многоречивый автор, однако тщетно я жду удачи, сознавая прекрасно, что не следует ее вот так вот ненасытно ждать, наоборот, следует делать вид, что ничей звонок ничуть меня не интересует, надоели мне эти беспрерывные звонки, пропади они пропадом.
Между тем Жозефина с обычной сиротской грустью жаждет моих беспристрастных и компетентных суждений о своих литературных опытах, и я чувствую себя законченным мерзавцем оттого, что не в силах припомнить ни одного ее сюжета, ни одной фразы.
— Да-а, — тяну я многозначительно, — должен тебе сказать, Жозефина, что к литературным чтениям я подготовлен слабо, разучился воспринимать на слух. Мне надо прочесть своими глазами…
На мое счастье, в комнату входит дядя Костя Тарасов и тем самым избавляет меня от необходимости мучительного лицемерия.
Как всегда, помят его костюм, и галстук сполз на сторону, и пепел из затухающей то и дело папиросины «Беломор» сыплется на борта пиджака, откуда приходится его смахивать при помощи рукава, — эта небрежность ничуть не вызывает неприязни, почти зависть, как это ни странно, вызывает она, потому что кажется столь же естественной, непреднамеренной и трудно достижимой, как и всякая элегантность, которая одним дается сразу, сама собою, а другим вовсе не дается, несмотря на все их старания. Трудно вообразить себе личность более штатскую, нежели дядя Костя, более несовместимую со строгой дисциплиной и субординацией, тем не менее я уверен, что гимнастерка сидела на нем элегантно, не то чтобы ловко, ладно, а, если так можно выразиться, артистично.
Ткнув окурок в пепельницу, дядя Костя немедленно вытягивает из кармана пачку «Беломора», изрисованную шариковой ручкой, очевидно, во время заседания от нашего вынужденного безделья и молчания, и, закуривши с фатоватой грацией, смотрит на нас с Жозефиной торжествующими глазами.
— Что, дорогие мои, бывают в этой бестолковой жизни осмысленные мгновенья? Бывают, бывают, поверьте мне, старой газетной кляче, пережившей пятнадцать редакторов и четыре постановления по печати. Двадцать минут назад сижу в секретариате, раздается звонок: «Как мне найти товарища Константина Васильевича Тарасова?» — «Пожалуйста, говорю, он перед вами». Из трубки целый фонтан восточных комплиментов, прямо-таки Омар Хайям вперемежку с Фирдоуси. Впрочем, надо по порядку, а то вы ничего не поймете. Лет десять назад сижу в самаркандском аэропорту, редчайший случай в тех местах — нет погоды. Пью горькое пиво и от нечего делать набрасываю кое-что в блокноте. Как говорится, внеочередные попутные соображения. Вдруг кто-то трогает за рукав: «Простите, дорогой товарищ, за то, что нарушаю ваше творческое уединение, такое у меня впечатление, что вы из газеты, может быть, я, конечно, ошибаюсь». Смотрю — при всей азиатской учтивости лицо самое что ни на есть деловое, сосредоточенное, тут не высокопарной беседой пахнет, а производственной драмой, у меня на них нюх. «Нет, говорю, вы не ошиблись». — «В таком случае разрешите представиться, инженер Шагулямов Кямал Нариманович, вас мне просто аллах послал, присядем на пару минут». И опять-таки чувствую, что при всей орнаментальной лексике напор у этого инженера вполне американский. Между прочим, в тридцатые годы это был весьма лестный эпитет. Так и писали «американская деловитость». И докладывает мне этот самый самаркандский американец, что придумал он новый способ монтировки и сварки газовых емкостей, этих, знаете, огромных серебряных шаров, из-за которых в любой местности образуется инопланетный пейзаж, прямо-таки из фантастического романа, которые я терпеть не могу. А его, то есть этот самый метод, разумеется, не принимают в расчет. На том основании, что он, то есть новый мой знакомый, самоучка, диплом в заочном институте защитил, по-русски пишет с ошибками и вообще бывший беспризорник. Он почему-то на это особенно напирал. Я потом понял, что хватка-то у него не американская, а самая что ни на есть отечественная, в бездомных скитаниях рожденная, по вагонам, по базарам, по городам и весям. Как говорится, нужда научит калачи есть. Я, надо вам сказать, мальчик недоверчивый, в нашем деле не идеалист и к «чайникам» давно уже не испытываю никакой слабости. Особенно к изобретателям вечных двигателей, которые нас, газетчиков, за каждым углом подкарауливают, как, кстати, и должно быть. Но Шагулямову этому я как-то сразу поверил, бог знает, почему, может быть, потому, что сам с беспризорниками ошивался, перевоспитывал их по пионерской линии в форпосте на Плющихе. А может быть, потому, что необычайно простой и остроумной оказалась его идея, — дядя Костя улыбается хитро и простодушно одновременно, поскольку хитрость направлена как бы вовнутрь, против него самого, — вы, конечно, будете смеяться, но суть своего проекта он объяснил прямо там же, в буфете аэропорта, за пятнадцать минут. Знаете, не все простое велико, но все великое просто. По крайней мере доступно объяснению и пониманию такого не слишком просвещенного технически, а просто здравомыслящего человека, как ваш покорный слуга. Ну, короче, написал я про Кямала Шагулямова. И даже напечатал, может быть, даже помните?
Читать дальше