И я пойму неожиданно, что жизнь эта наступила, я осознаю вдруг с обморочной нежностью, что вокруг ночной теплый Крым, тяжелый и редкий накат волны гулко раздается под боком, шуршание туи и тамариска, женщина с лицом, проясненным от загара, с рысьими длинными глазами окажется рядом со мною. Куда это идем мы с нею по лунному саду? В какие дома стучимся, увитые плющом, окруженные кустарником? И почему в одном из них, пропахшем полынью, при свете зеленой лампы, за столом, уставленным вином, заваленным виноградом, мне сразу же становится неизъяснимо хорошо? Ведь никого из этих людей я в глаза раньше не видел. Я знаю лишь женщину, которая привела меня сюда. Только что мы стояли в саду, первый ветер осени, еще совсем теплый, но уже затаенно свежий на исходе каждого своего порыва, шумел в акациях и оливах. Я люблю ветер еще с самого детства, в душе моей он неизбежно вызывает смятение, как на морской поверхности. Отчаяние распирало мне грудь, подступало к горлу. И вдруг, без всякой внутренней подготовки, подхваченный порывом ветра и накатом невидимой волны, я стал говорить этой женщине о своей любви и о том, что она бескорыстна и ненавязчива, можно даже сказать, что ее она не касается, в том смысле, что не обязывает ее ни к каким самым внешним условностям, только меня одного касается она, и ничего мне не нужно — ни взаимности, ни снисхождения, ни тем более жалости, я знаю, на что иду, и сам за все отвечаю.
Я впервые ничего не боялся, безнадежность придавала мне сил, я был готов к чему угодно — к ядовитой улыбке, к злой насмешке, к откровенной и циничной грубости, на которую эта женщина при всей своей утонченности была большая мастерица, тоже, надо думать, в память о всевластном папаше, — но случилось невероятное, мои слова тронули ее. Не слишком, конечно, и все же контраст между обычной капризной ее взвинченностью и нынешней снисходительной мягкостью оказался для меня чрезмерен. Что-то лопнуло у меня в груди, распустилось, какие-то неведомые струны, адским натяжением которых держалось мое самолюбие, я чувствую, как звуки затухают в моем бессильном, непослушном горле. И теперь еще, в незнакомом доме, я никак не могу прийти в себя, такие испытания в моем возрасте не даются даром, слишком я перенервничал, слишком доверился лирическому порыву, попробуй теперь его унять. Но самое странное в том, что я ничуть не стесняюсь посторонних. Мне кажется почему-то, что все они прекрасно осведомлены о моих терзаниях, о муках моих и верности, и не просто осведомлены, но даже сочувствуют им, моей неприкаянности, моему безрассудству, как сочувствовали бы пловцу в шторм или же ходоку в горах во время грозы.
Высокий человек, загорелый, худой, с длинными волосами, не по нынешней моде, а словно по давнему, полузабытому уже обычаю, перебирает струны. И вновь мнится, что именно ко мне обращен этот чувствительный аккорд, где и кому только не звучавший, непременный, как весь наш быт, как русские внезапные пирушки, как безнадежная любовь, от которой нет иного спасения, кроме этого хмельного кутежа. Я плохо различаю предметы, горячая влага застилает мне глаза. Я плачу, оказывается. Отчего же? От полноты ли чувств или по сердечной слабости? А вернее всего, из-за женщины — вон она, забралась, сбросив туфли, на диван и свернулась в клубок по-кошачьи, что еще женщине надо? А гитарист поет, встряхивая картинными своими прядями, беззащитно и бездумно старомодными, как эти глупые слова, от которых неудержимо катятся слезы. И ничуть мне их не стыдно, как не стыдно любить и на виду у всех в этой любви признаваться, всеми законами пренебрегая, любую надежду отвергая, будто недостойный расчет или корысть.
* * *
Так я и просыпаюсь в слезах, ощущая виском и щекою детством завещанную влажность подушки. Прямо перед собой, не успев еще отойти от томящей приснившейся нежности, я обнаруживаю Мишино лицо, небывало просительное и виноватое.
— Старичок, — приговаривает он, — проснись, а, вставать пора, здоровье поправить, башка свинцовая, повернуть больно, и на душе тоска, хоть в петлю лезь.
Приподнявшись, я гляжу в окно и в одно мгновение проникаюсь Мишиным состоянием. Мир переменился за эту ночь, еще зеленую траву, россыпь багряных листьев, сверкающую «Ладу» моего друга — всю округу засыпал безразлично чистый и ровный снег. Дымятся на мостовой следы проехавших машин. Все многоцветье осени свелось к двум краскам. Великолепный получился пейзаж, что и говорить, свежий, контрастный, но грустный до обиды, до боли в сердце, — первый снег всегда подводит черту под вчерашними надеждами. Что было, то было. То прошло. Конец.
Читать дальше