Солома пружинила под ногами, захотелось подпрыгнуть, перекувырнуться. И детская радость наполнила его. Он оглядел с высоты все вокруг. Соседние стога — как хутора в большом поле. Неподалеку лес, и вдали лес. И безоблачное небо и солнце…
А этот стог, на котором стоял, казался родным домом, куда вернулся после отсутствия продолжительностью в целую жизнь.
Аскольд Викторович бухнулся на спину и стал смотреть в небо, в упор, как глаза в глаза. И взгляд его физически наслаждался, отдохновенно и легко погружаясь в синюю легкую и веселую бездонность. Это было не просто соединение с земным небом, а непосредственный контакт с беспредельностью. И взгляд, словно провод, соединял душу с бесконечностью, и по нему шла в душу радостная безмерная энергия… Как чисто, светло, как прекрасно…
— Грандиевский, чего валяешься, ждать тебя, что ли, будем? А ну, грузить!
Хриплый голос, резкая команда перерезали провод. Аскольд Викторович поднялся и вдруг раздраженно огрызнулся:
— А ты сам полезай сюда да грузи. Ты мне не командир. Я один, что ли, буду…
— Видать, ты лентяй да белоручка.
— Пошел ты… — вырвалось у Грандиевского. — Командир нашелся. Лезь и помогай. А то за день не успеем.
И он властно и неожиданно свирепо добавил те самые общеизвестные слова, которые Сидорин никак не мог не понять.
— Докурю, влезу, — примирительно сказал Сидорин. — Начинай.
Грандиевский захватил, сколько мог, соломы, подошел к краю стога и свалил в машину.
— Берите с краю, удобней, — посоветовал шофер.
Соломы захватывалось то слишком много, то мало. И приходилось с трудом выдирать охапки. Не такая уж легкая работа, и пыли от нее полные легкие.
На стог Сидорин все-таки не полез, а стал в кузове укладывать и уминать солому. Аскольд Викторович вспотел и валил, приноровившись, большими охапками.
— Ладно, хватит, а то по дороге растеряем, — сказал Сидорин.
За день привезли восемь машин, свалили у каждого шалаша поровну. Между шалашами образовался соломенный настил.
Несмотря на предупреждение, Аскольд Викторович все же своим натаскал чуть больше. Предвидя, что иначе они будут недовольны и выругают.
Управились до возвращения групп с работы. В последний рейс по дороге успели даже заскочить в село, и Грандиевский с почты позвонил в Москву. Дома никого не застал. И не должен был, ясно, Вера на даче. Прохлаждается. А Марину, к своей радости, застал. Она страшно обрадовалась. Спросила, не надо ли чего, сказала, что безумно соскучилась и что приедет к нему. Записала подробно, как найти. Хотя поле без названия, а шалаши без номеров. Он просил передать через мать Вере, чтобы она привезла толстый свитер, теплые кальсоны, шерстяные носки. Марина погрустнела, но обещала.
После соломенной страды он устал и присел на опушке. Сунул руку в карман брюк и вытащил клок соломы, забившийся туда. Взял одну соломинку, стиснул пальцами и провел по ней, отчего та стала плоской и ровной. Странно, одни соломинки почему-то серебряные, а другие золотые. И золотая соломинка опять же, как провод, соединила вдруг с детством. Как там все было хорошо, и ярко, и беззаботно. Глупо? Ну и что ж, и хорошо, что глупо. Зато прекрасно и интересно. И ярко.
А теперь? И теперь жизнь интересна, но иначе. В сущности, он никогда не задумывался над своей жизнью. Не думал над ней как бы издалека. Не делал ее цельным объектом для раздумий и анализа. И если, как недавней ночью, листал дневник, так в связи с частью жизни, с темой. Жил и жил. Что-то ежесекундно уходило в прошлое, что-то было впереди. И опять в нем подтвердилось то же ощущение, выраженное в том же сравнении, той же метафоре, что и в ту ночь московских воспоминаний. Что он сам, как светящаяся полоска по шкале радиоприемника, двигался по времени. Светился и двигался, наталкиваясь на какие-то мелодии, то грустные, то зловещие, мрачные. То веселые и беззаботные. То голоса, информации, агитации, речи на всех языках, проповеди, лекции. То веселые рассказы, бездумные шутки, праздничный смех. Какие-то драмы, трагедии, комедии, оперы, оперетты. А планка все скользит и скользит по шкале…
Конечно, где-то внутри памяти, в глубинах сердца все откладывалось. Но он оттуда пока ничего не доставал, да и нужды не было. Кроме разве того случая, когда листал все тот же дневник. А это бывало очень редко.
Он светящейся полоской полз и полз — от момента, как включили, и дальше. Так и доползет до момента, когда выключат. И все? И все.
И кто знает, что все это такое: жизнь, время, пространство… Платон думал так, Спиноза иначе. Один так, другой иначе…
Читать дальше