Дворничиха уравновешивала:
— Не надрывайся, глянь-ка, у тебя жилы на шее аж вылупились с натуги. Что на нашей гитаре, гляди-ка, лопнут, и трисёсси ты вся, это нервы. Я по тебе, Марфа, специялистка сделалась. Лечи свой псих-то, а то на дворников так и набрасываесси.
— Спецылистка… А я по вашей бригаде спецылистка. Ты вон ворочаешь на свежем ветерке, глянь-ка, как колбаса кровяная… А ты погнись под землей, в пылище. Нахрястаясся, сама жилистая будешь.
— Мужа, Марфа, тебе надо бы, перебесисси.
— Ладно, не твоя забота. Ты вон от игоизьмы гладкая такая.
— То-то ты не больно в дворничихи пошла. Внизу-то потепле, а не то как мы работаем градусов тридцать с ветерком. Сама бы соль сыпала. А то и слезоньки.
— Под хвост бы вам соли. Сыпь где хошь, а не возле метра.
— Весной и без соли твоя жидель выходит.
— Так то солнце, с ним сладу нет. Оно бессмысленное. А вы-то люди…
Я завел щенка.
Я знал, на что шел. Но ради щенка все можно. Я назвал щенка Бэмби в честь диснеевского героя.
Я холодел от страха, видя соседкин изгрызенный веник или утянутую с табуретки тряпку. Как щенок ухитрялся проскальзывать на кухню, я не пойму. Тут беспомощны вычисления. Но соседка молча, бесскандально восстанавливала разрушения и нарушения. И однажды я, потрясенный, даже видел, как она ему давала сахар. И прижимала к груди. И говорила: «Сиротинушка». А он, счастливо виляя хвостом, быстро лизал ее полжизни никем не целованное лицо, не обращая внимания на оспины.
Я не закрывал окно всю весну, лето и осень.
Помню, за полночь погасил свет и уже сквозь сон услышал внизу на улице громкий говор. Привыкаешь засыпать под городской гул, как жители берегов под прибой и штормы. Но тут троллейбусы и машины уже успокаивались, и я расслышал:
— Разбился?
— Бедненький!
— Ах!
— Щенок, чей?
Я вскочил и высунулся в окно.
Внизу, в кругу из шляп, лысин, девичьих завитков, на тротуаре рыжел мой фоксик. Он вертел головой — жив! Я потом представил себя в его шкуре и жалел за пережитое: ночь, над ним трехэтажные люди, чужие. Кругом каменные громады. Проносятся освещенные залы троллейбусов. Рычащие металлические звери с огромными, величиной с него, пылающими глазами. Острый запах бензина, пыли, духов и ног.
— С какого этажа свалился?
Я не одевался со времени армейской службы так быстро. Выскочил на улицу, схватил Бэмби и успокоился. Это не кровь. Он лежал в луже собственного испуга. Я повертел его голову, подергал за лапы, хвост не стал проверять, он сам исправно двигался. Я уходил под:
— Надо следить, молодой человек.
— Еще на голову свалится кому-нибудь. (Это чья-то животная забота о людях.)
Я медленно поднимался к себе на третий этаж, а на втором столкнулся с ней. Чингисханиха была в пальто прямо поверх ночной рубашки и в валенках. Она остановилась и припала взглядом к щенку с материнским волнением.
— Жив?
— Жив.
— Сломал себе чего? Может, лапку?
— Да нет, цел.
Сквозь постоянно злое, сейчас встревоженное ее лицо протаяла улыбка. Может, еще более добрая и чудесная на этом лице, как светлое белее на черном.
Месяц после этого мы жили с ней без скандалов. Бэмби она переделала в Бобика, и он одинаково откликался на оба имени. И в качестве Бобика часто бывал в ее комнате, а в выходные даже больше, чем у меня. А если я уходил, а она была дома, я теперь щенка не запирал, а оставлял у нее.
Бэмби-Бобик уже подрос, когда соседка вдруг попала в больницу. В первое же воскресенье я купил яблок и пошел к ней. На подушке — серое треугольное лицо.
— Спасибо, — сказала она. — Все томитесь над бумагами?
— Томлюсь.
— Евдокия Яковлевна навестила (наша дворничиха). Спасибо.
Я ушел. Яблок она не взяла. Я только помнил ее просьбу: если она доживет до воскресенья (она велела узнать по телефону, доживет ли, чтоб зря не ходить), привести Бобика под окно, где ее кровать. Больница недалеко.
В воскресенье я увидел ее в окне. Видно, из последних сил поднялась, позвала: «Бобик…» Он завилял ей радостно хвостом и стал повизгивать, просясь к ней. Она бросила сэкономленную котлету. И глядела на него нежно. На меня почти не взглянула. Только опять сказала: «Спасибо».
Через день, сунув Бэмби в рюкзак, а рукопись в портфель, я уехал к товарищу на дачу.
Вернулся через месяц. Днем в квартире никого не было, все на работе. Опустошив почтовый ящик, я в одном из конвертов нашел записку, видимо продиктованную чингисханихой кому-то в больнице.
«Семен Афанасьевич, шкап продайте для себя, а еще возьмите там же, в шкапу, в коробке, какая вся в ракушках, в тряпке, тридцать семь рублей моих накоплений. Остальную мебель и все пусть возьмет Евдокия Яковлевна. А это я отписала на ваше имя, а фактически завещаю… вы уж знаете кому. Побалуйте его за меня колбаской и сырым мясом и сахаром. Да не ленитесь морковь ему тереть, она им тоже очень нужна для развития».
Читать дальше