Доктор Стипа переставлял свои толстые, похожие на столбики ножки, на которых, когда он садился, так натягивались брюки, что казалось, они вот-вот лопнут. Доктор шагал широко, переваливаясь с ноги на ногу, точно старая раздобревшая торговка, и отчаянно бил по тротуару толстой тростью с большим, как кулак, резиновым наконечником, стараясь отставлять ее подальше от себя, словно боялся попасть по собственной ноге. Однако все его движения были по-детски неуверенными, беспокойными, лишенными привычного для него ритма; он покачивал своей большой круглой головой, сидевшей на таком же круглом, только гораздо больших размеров туловище. В левой руке доктора — он размахивал ею, видимо, чтоб легче было удерживать на ходу равновесие, — развевался огромный белый носовой платок, которым он то и дело вытирал пот, градом катившийся по его красному, воспаленному лицу.
Встречные здоровались с ним, но он отвечал едва ли каждому десятому, не глядя, сквозь зубы, чуть касаясь указательным пальцем полей своей шляпы. Палка его при этом угрожающе поднималась вверх.
— Низко кланяюсь, господин доктор, доброе утро! — крикнул ему тонким голосом кастрата кассир церковной общины, растягивая в улыбке лицо и тараща немигающие глаза, как мальчишка-футболист, ожидающий гола в воротах.
— Алаас-солгая [6] Слуга покорный (венг.) .
, — буркнул в ответ Паштрович, тряся головой, стуча палкой, кряхтя и вытирая лоб.
Кассир Мита Шешевич облизнулся, жеманно вытер губы и подумал: «Да, плохо дело! Такой достойный господин! Ай-ай-ай! Я знал, что так долго не может продолжаться. Вот только до каких пор?..»
И он бросил взгляд на сборщика податей Туну Мучалова, шнырявшего по городу в поисках способа покрыть небольшую растрату, и у обоих возник один и тот же вопрос: когда же все-таки?..
Они остановились и посмотрели друг на друга серьезным неподвижным взглядом, как две курицы. Затем оба прищурились, почмокали губами и покачали головами. Наконец Мучалов изрек с откровенным злорадством, сделав, правда, при этом печальный жест рукой, выражавший покорность судьбе:
— Да! Деньги — дело нешуточное, но и жена не дай бог, так-то, друг мой сердечный!
Они разошлись, не попрощавшись, опустив головы и приняв вид людей огорченных и целиком погруженных в свои заботы. И все же души их приятно будоражила затаенная радость давно ожидаемого удовлетворения.
Тем временем доктор Паштрович незаметно для самого себя свернул со своей обычной дороги, и ноги принесли его на Златну Греду, самую тихую улицу города, где в восемь часов закрываются все окна и опускаются все жалюзи и кажется, что там, за занавесками, никто не живет и только внизу, в комнатах без окон, копошатся какие-нибудь увядшие старые девы, ослепшие врачи или чудаки пенсионеры, которые целуют розы и кормят из рук голубей; комнаты здесь непременно должны пахнуть старой мебелью, покрытой белыми полотняными чехлами, и сосновой смолой.
По этой-то тихой улице, где слышно, если и зубочистка упадет, спешил Паштрович, словно преступник, спасающийся от преследования. Вдруг он остановился как вкопанный, поднял руки над головой и, бормоча что-то непонятное, стал грозить кому-то палкой, потом стукнул ею о камень с такой силой, что закололо ладонь, и продолжал свой путь, ничего не замечая вокруг, отплевываясь, небрежно утирая пот и бурча:
— Фу, фу!
Накануне он всю ночь не сомкнул глаз. Он хотел хоть раз в жизни трезво и объективно взглянуть на свое положение, на причины своего разорения и на его последствия. Долги по векселям и ипотечные на дом и имение; запущенные дела; взбудораженные клиенты, угрожающие подать на него жалобу за то, что он, получив деньги, не выполнил своих обязательств; растраченные и неучтенные авансы; злоупотребления коллег, о которых он знает, но почему-то молчит; жизнь не по средствам, легкомысленная красавица жена, которая всю жизнь носила его в кармашке, как измятый носовой платок, тянула из него деньги и держала под каблуком; будущее его избалованной дочки, на чьи занятия музыкой в Лейпциге он тратил огромные деньги, будучи уверен, что у нее нет музыкального таланта, и, наконец, бесконечные цифры, ощущение собственного бессилия, воспоминания о молодости, пролетевшей как во сне, рухнувшие планы, вся его жизнь, прожитая наперекор собственным убеждениям и желаниям, — все это навалилось на него непомерной тяжестью, словно огромный мешок с песком. И он судорожно извивался под этим грузом, не в силах уже ничего осмыслить, ничего предпринять. Он видел только, что больше нельзя уподобляться страусу, что глупо было бы пускать себе пулю в лоб, заткнув уши и закрыв глаза, с затуманенным рассудком. Ведь он не сорняк на пустыре, который ветер вырывает с корнем и гонит по своей прихоти; он связан с людьми, с учреждениями, с государством; он обязан оставить им баланс своей бессмысленно прожитой жизни. И неважно, что в итоге дефицит, что точку в конце печальной, неправильной фразы поставит пуля, неважно! Но счет после себя он должен оставить!
Читать дальше