Вот эта-то Милчика, закинув ногу на ногу и обведя всех насмешливым взглядом, заявила:
— Интересно, до каких пор мы, женщины, будем говорить и думать только о мужчинах?
— Ведь и они делают то же самое, только наоборот, — раздраженно отозвалась аптекарша Шомоди, в девичестве Шефер, которая, чтобы скрыть свои веснушки, покрывала лицо толстым слоем белил и при этом чернила волосы и жжеными спичками подводила брови. Она никак не могла справиться со своим визгливым голосом, который успевал пройтись чуть ли не по всей октаве, пока она произносила короткую фразу. Муж ее, вечно занятый в аптеке, и деверь были близнецами. Деверь, поскольку он был уездным начальником, имел в своем распоряжении жандармов и лошадей, а поскольку он был холост — свободное сердце и удобную квартиру. Поэтому никто особенно не ставил в вину госпоже Шомоди ее частую error in personam [11] Путаницу в людях (лат.) .
.
— Ну да! Тебе лучше нас всех известно, как мало у твоего мужа времени на это. Ведь, бедняга, целыми днями крутится в аптеке, заботясь о здоровье своих ближних и о твоем благе! — Круглое лицо Милчики скривилось в язвительной улыбке и стало похоже на полный месяц, каким его рисуют в юмористических журналах.
Княгиня пресекла начавшуюся было перепалку.
— Тсс… Тише вы, индюшки! Главное, чтобы все было хорошо. А что хорошо, то и правильно. Живи, пока живется. Все равно потом черви изгложут.
Вслед за этой трактирной сентенцией вспыхнула дискуссия о том, почему мужчины так любят актрис, можно ли излечиться от ревности и как — и тому подобное. Княгиня придерживалась того мнения, что мужьям надо изменять, ведь грешник всегда легче вывернется, чем тот, на кого напрасно пало подозрение. По крайней мере, знаешь, что придется отвечать, и ведешь себя соответственно.
Молодежь собралась в большой комнате, освещенной одновременно голубоватым светом электричества и желтым светом свечей. За роялем сидела дочь Паштровича, маленькая, вялая, некрасивая, похожая на отца. Все ее движения были тяжелыми, словно вынужденными, и вызывающе неуклюжими. При ходьбе она волочила ноги и размахивала руками. Ни за что на свете не согласилась бы надеть ботинки на высоких каблуках. Говорила в нос, подперев кулаком подбородок и глядя прямо в глаза собеседнику, или поворачивалась к нему чуть ли не спиной и в ответ на каждое его слово передергивала плечами.
Она никогда не носила ни корсета, ни хотя бы корсажа. Неизменная крепдешиновая кофточка скрадывала ее и без того почти незаметную грудь.
В глубине души она страдала оттого, что некрасива, но всячески давала понять, что ничуть не стремится казаться лучше. Это была слабая попытка самозащиты и утешения. Ведь подчас отнюдь не наивные люди охотнее повторят самую злую сплетню о себе, чем потерпят намек на свои действительные недостатки. Музыка трогала ее до слез, но по-настоящему Эржика ее не понимала. Часто, когда она сидела одна у рояля, ее вдруг охватывала тоска и желание исповедаться струнам. Но стоило ей сделать два-три аккорда, как она опускала голову на клавиши и начинала плакать. В такие минуты она жалела о том, что богата (она была уверена, что очень богата), и ей хотелось быть нищей и чтоб ее увез любовник.
Сейчас она сидела за роялем, согнувшись и опустив левую руку. Пальцы правой руки неподвижно лежали на клавишах. Рядом, совсем близко к ней, сидел окружной делопроизводитель без оклада Кезмарский и, похохатывая, что-то рассказывал. Она рассеянно слушала приятный, мягкий голос Кезмарского, в который раз уже излагавшего свои всем известные эпикурейские принципы. Через полуоткрытую дверь столовой Эржика наблюдала, как инженер Халас целует ее матери руки — от кончиков пальцев до плечей, а та смеясь легонько бьет его по щеке.
«До чего все это скучно! Удивительно, как это матери не надоест!» Эржику уже не трогали игривые, пьяные слова и прикосновения, точно так же, как давно приелись шоколадные конфеты. Она иногда украдкой глотала ром, и ей нравилось, что он обжигает горло и слезы выступают на глаза. Убежать бы отсюда с кем-нибудь, чтобы они все рты разинули от изумления!
А Кезмарский в этот момент толковал ей о том, что женская ножка у щиколотки должна быть тонкой, как у лани, а выше — как бутылка из-под шампанского, и в то же время прикидывал, сколько он скажет еще фраз, прежде чем перейдет к хромой Флоре, сироте, за которой шло верных триста тысяч крон приданого.
Промотав десять тысяч форинтов на женщин, карты и дорогие вина, он наконец по совету своих заимодавцев со всей силой своей галантности и красноречия устремился на эту богатую невесту. Он тратил вексель за векселем на цветы, конфеты и серенады под ее окнами, уверенный, что в этой азартной игре ему посчастливится сорвать банк. Опекуны Флоры старались раскрыть ей глаза на истинные причины «пылких чувств» Кезмарского, да и собственный рассудок подсказывал ей, что за ними кроется. Она знала о том, что он регулярно упражняется в фехтовании, учится на ощупь распознавать карты, благородно картавить и покусывать кончики красивых черных усиков, а остальное время проводит в уходе за своим свежим, по-девичьи румяным лицом (рассказывали, что он прикладывает к щекам сырые говяжьи шницели). Но она была молода, и ей так хотелось верить, что ее можно полюбить ради нее самой.
Читать дальше