В третий раз Кул убежал, едва убедившись, что ремешки и лоскуты не опадают с него через сотню шагов. Убежал – и его не нашли, не догнали, не вернули.
Кул вернулся сам, когда понял, что лес будет водить его кругами и петлями до смерти от истощения или до истирания ног до кости, но ни к границе дневной стороны, ни к степи не подпустит.
Больше Кул на дневную сторону не ходил, хотя убегал еще раз пять. Побеги остались незамеченными. А может, и мужи, и крылы просто махнули рукой, убедившись, что Кул все равно вернется и все равно попробует удрать снова.
Самой неудачной оказалась предпоследняя проба. Размытая дождями щель, в которую провалился Кул, вела в берлогу. К счастью, заброшенную – но Кулу хватило. Хватило смрада, едкого помета, расколотых и высосанных костей, ошметков шкур – и посреди всего этого собственного бессилия, слоями нарастающего после каждой безуспешной попытки выбраться наверх по скользким корням или перетянуть грязным лоскутом рассеченное острым корнем плечо, предварительно смыв натекшей кровью корку грязи.
Он выбрался, но раны заращивал недели три, все это время маясь от бессонницы, маясь от попыток услышать, не бредет ли на запах крови хозяин берлоги, который может и не разобрать, что это все-таки кровь принятого обетной землей человека, маясь от ощущения смрадной запачканности и собственного тела, и собственных перепуганных до полного помутнения мыслей.
Кул мылся по пять раз на дню и даже тайком сходил в баньку, которой приходилось избегать. Баня была для всего яла, а Кул был вне яла и с тех пор, как откололся, потерял право на банный день: родовой ли, семейный ли, птенский или затейный. Птены и птахи до пятнадцати лет мылись вместе, далее попарно, а с переходом в работный и родительский возраст – по собственному усмотрению, кто парами, кто тройками, кто всей большой семьей.
Кул себя в семье не представлял. Ни в какой. И если в баню бегал, то глубокой ночью, убедившись, что там пусто, чисто и не занято никакой умаянной единением парой. Единились там многие, а мылись друг с другом, считай, все – кроме Кула, горевавшего по этому поводу не больше, чем по другим, и почти не завидовавшего, хотя и тело ныло, и через сны его проходила, томя и выдаивая, почти каждая птаха, увиденная днем. Сны лепит небо, черпая человеческим нутром из земли, а сам человек этой части своего нутра не знает и за предмет и итог лепки не отвечает. Несоответствие ночи, где все жадно-лас- ковые, дню, где все насмешливо-равнодушные, только помогало чувствовать себя чужим и готовиться к неизбежному уходу.
Уход был неизбежным, хотя Кул благополучно пережил пятнадцатую весну и понял, что будет жить и дальше. Что никто не будет приносить его в жертву. Что Арвуй-кугыза не врал ни про это, ни про зряшность слов пьяного глу́па Кокшавуя. Но это же не значило, что Арвуй-кугыза не врал во всём остальном. И это не значило, что Кул здесь свой. Он чужой. Он всегда будет чужим. Ему здесь нет места. Значит, его место не здесь. Осталось найти где.
В последний раз Кул пошел прямо на восход.
Он знал, что на восход стоят леса, леса и леса, стоят, растут, сплетаются ветвями и корнями в живые стены от подземных до верхненебесных слоев, и стены эти сами образуют бесчисленные слои, как на срезе древнего дуба, где таких слоев сотни и сотни, и ты, как бы ни бежал и ни летел, всегда посредине, так что выбраться наружу невозможно. Не может дерево перестать быть деревом, даже если выскочит из бесконечных колец в качестве ветки, и не может мары перестать быть человеком леса.
Изредка лесные стены перемежаются хищными болотами и очень высокими каменными горами, перебираться через которые мары нельзя: дальше живут слишком злые на мары родственники, выражающие свою злость довольно дикими способами.
Народ, из которого вышел Кул, как и народ, который заставил его жить здесь, явно к этим родственникам не относился, он жил на дневной стороне, но Кул уже сообразил, что если и удастся выйти на ту сторону, то только сделав долгий крюк через лесную, болотную и гористую стороны.
Не удалось.
Кул понял это, когда второй и третий раз прошел мимо приметного камня и специально сломанной ветки, хотя шел строго на восход, как солнце показывало. Понял, но все равно продолжал идти, вышагивать, плестись, вытирая злые слёзы и не присаживаясь для отдыха. Он даже ночью не спал, а брел, ёжась, сквозь отсыревшую темную прохладу под буйный ночной гомон, шелест и пересвист, иногда тупо замерев в середке куста или уткнувшись лбом в бросившийся навстречу ствол: не мог вспомнить, как положено из таких затруднений выбираться.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу