Надо было слышать, каким голосом, с каким лицом он это говорил – щеки белые, ввалившиеся, черная борода просвечивает… И тут мое терпение лопнуло: он ведь не только свою, он и нашу жизнь превратил в пытку! В России, почти закричал я, за этот век истребили столько людей, что их никому не оплакать, ты можешь только еще и нас к ним стащить, тебе нужно пойти к психиатру, попринимать какие-то таблетки!
«От чего таблетки? От совести? От сострадания? Разве ты меня этому учил? А как же миссия интеллигенции?» Он был прав. Но кто мог подумать, что он примет настолько всерьез мою напыщенную болтовню!
Правда, я не сразу решился назвать свои уроки совести лицемерной болтовней, я еще стаскал Илюху к психиатру, и тот прописал ему какие-то таблетки от интеллигентности. А Илья взял и принял их все разом.
Больница, куда нас привезли, была огромная и сверкающая, как океанский пароход. Илюшку укатили на реанимацию, Фатьку куда-то увели под руки с сердечным приступом, а меня ничего не брало, я так всю ночь и прошагал по приемному холлу. За Фатьку я не беспокоился, меня уверили, что ее просто нужно до утра понаблюдать. Врачи были очень милые, все говорили по-русски. И это была родная речь. Но я все равно чувствовал себя бесконечно одиноким.
Торжественная скорбь объединяет на общее дело, а смерть или мучения любимого человека отсекают от мира. До меня наконец-то дошло, что мы с Фатимой собственными языками убивали нашего сына. Мы торжественно скорбели, мы мстили и самоутверждались, а он страдал невыносимо. Мы воображали, что воспитываем в нем верность идеалам, но идеалы-то – это образ будущего, а не месть прошлому!
И раз уж пошла такая пьянка, признаюсь в последней правде, я только в ту ночь решился открыть на нее глаза. Я бы никогда в этом не признался, но я рассказываю не о себе, а о художественном образе. Это не я, это он такая лицемерная сволочь. Когда я узнавал про какие-то новые жертвы российской власти, я испытывал не боль, не жалость к ним, а торжество: ага, теперь не отвертитесь! Только не подумайте, пожалуйста, что я говорю о себе, это не я. Это все он, художественный образ. Ему и еще более страшные вещи приходили в голову. А что, если я и мне подобные руководствовались такой логикой: вы нас оттесняете от государственных дел, так мы за это сделаемся вашей совестью. Но чужой совестью быть нельзя, можно быть только злопыхателем и завистником, совесть должна напоминать нам не о чужих, а о наших грехах. А о них я думал меньше всего.
И сколькие из нас, профессиональных плакальщиков, любить умеют только мертвых, а к живым относятся с раздражением и брезгливостью. Хотя и мертвые были точно такими же.
Что же вы молчите, продолжения не будет. Исповедь сыноубийцы закончена.
Но все продолжали молчать, упорно глядя в черный стол, а Олег старался даже и не коситься в Борину сторону, чтобы не осквернить его трагический образ плебейскими седеющими усиками.
– Так чем же все-таки кончилось? – наконец решилась спросить Галка, и в ней вновь проступила потрясенная хорошенькая болонка.
– Пока дома отлеживается. Стараемся одного его не оставлять. А дальше иншаллах, как говорит Фатима, – она теперь увлекается исламом. Илью уже иногда называет Ильясом.
– Мальчишки, – в чуточку раскосеньких Галкиных глазках стояли слезы, – скажите: на свете есть счастливые люди?!.
– Есть такие люди! – дерзко откликнулся Боярский: он всегда очень умело изображал ленинский теногок. – Вегнее, я таким был, пока не добился успеха в Амегике.
Его ерничество покоробило Олега, но, вместе с тем, если отнестись к Бориному рассказу с подобающим тактом, промолчать пришлось бы до самого расставания.
А погода за окном продолжала бесноваться, в стекла билась подводная нечистая сила. Пока еще тщетно.
Мои родители принадлежали к идеальному, то есть наиболее удобному типу русских евреев: они видели решение еврейского вопроса в том, чтобы евреи сделались русскими, только лучше. Это «лучше» они, правда, понимали очень скромно: быть лучшим учителем математики в средней школе, как отец, быть лучшим рентгенологом в районе, как мать… А метить выше ни к чему, там начинаются интриги и зависть. Вот моральный рост ни у кого не вызывает зависти – ему и нужно предаваться без ограничений.
В принципе я был не против становиться лучше. Но становиться лучше в угоду кому-то… Кто об этом не просит и благодарить не собирается…
Сева сказал, что если им недовольны, то ему хочется лебезить. Пардон, не ему, а вылепленному им художественному образу. Ну, а моему художественному образу хочется послать недовольных подальше или поглубже, на их усмотрение. В школе я никакой дискриминации не подвергался, наоборот, был первый ученик, первый красавец и первый спортсмен – образ, я имею в виду. Но все-таки главную прелесть жизни составляет беззаботность, в простонародье разгильдяйство. Я особо далеко по этому пути не заходил, но дома мне слишком уж часто твердили, что еврей не может себе позволить быть разгильдяем. Это как – русским можно, а евреям нельзя?.. И я решил сделаться лучшим из разгильдяев.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу