Нет, Евгений Александрович чужие стихи не крал, а с удовольствием хвалил понравившиеся.
Неслучайно именно Евтушенко составил и издал антологию русской поэзии ХХ века, вернув из небытия множество поэтов, а потом взялся и за антологию вообще всей русской поэзии – за все века! Почти доделал, работая до последних дней своей жизни…
Он вообще любил поэзию. В себе и в других. И себя в поэзии, надо сказать, тоже любил, но все-таки поэзию в себе и других – больше.
И – жизнь любил…
Жить и жить бы на свете,
да, наверно, нельзя…
Эти строчки из знаменитого стихотворения «Идут белые снеги…» Евгения Евтушенко после его смерти ударили под дых. Быть может, самый жизнелюбивый и жизнестойкий поэт (как он, уже на протезе, объезжал с выступлениями полстраны?!) ушел из жизни. И остались горечь и обида на это «нельзя»…
А вот практически его завещание, написанное в 2000 году, его «Памятник»:
Мне не нравится будущий памятник мне,
тот, что где-то приткнут в третьемирной стране,
где великодержавно стучат кулаком,
пряча вошь на аркане в кармане тайком,
где бананы загнувшихся, сгнивших ракет –
вот и все наши фрукты – антоновок нет.
Мне не памятник нужен – а только нужна
возвращенная мне после смерти страна.
Что ж, завещания надо исполнять…
Это Женя
Памяти Евгения Евтушенко
«Это Женя, – говорил он, – это – Женя».
Дольше часа разговор не прекращал.
И пускай – из Оклахомы, где блаженно
к русской лирике мулаток приобщал.
Неужели не услышу «Это Женя…»?
И его неотвратимый монолог,
никогда не признававший пораженья
чувства доброго и выстраданных строк.
Женя, Женя Алексаныч, – так бывало
называл его по праву младшинства.
И душа моя тихонько ликовала
от навеки обретенного родства.
Ликованье мое тоже не забудьте
на суде Всевышнем, оправдайте за
все любови его, легкие как будто,
и что сам творить пытался чудеса,
и за эти, властью ссуженные крохи…
Но важней – душа его не проспала
потрясения, сдвигавшие эпохи…
А сейчас дела у нас бессонно плохи.
Но звонка не будет – ночью ли, с утра:
«Это Женя…» А вставать и так пора.
P. S. Последнее мое общение с Евтушенко было сугубо деловым. Он прислал в «Новую газету» стихи памяти Анджея Вайды. Торопливые и небрежные. Я позвонил ему в Талсу и сказал, что считаю стихи неудавшимися, привел в подтверждение какие-то строчки. Ответил Евтушенко холодно – обиделся. А дня через два позвонил мне с благодарностью. Говорил что-то про мою профессиональную честность. И прислал полностью переписанные стихи, которые мы и опубликовали. Все это случилось незадолго до его смерти. Вот на этом его «спасибо» мы и расстались навсегда.
Уже позже я увидел одно из его многочисленных телеинтервью, в котором он признается, что из огромного списка своих стихов 70 процентов считает плохими. Кто еще способен на такое признание?!
А больше всего меня поразил его звонок главному редактору «Новой» Муратову – за сорок минут до смерти. То есть звонила Маша, а он потом только взял трубку и прохрипел, что хотел бы, чтобы некролог в связи с его кончиной поместили в «Новой газете»!
Это же как надо в последние минуты жизни заботиться о своей посмертной судьбе! И как мужественно надо понимать и принимать неизбежность!
Такое мужество – правда, не за минуты, а за месяцы до смерти – я наблюдал (вот именно, что наблюдал, а что я мог сделать?!) еще дважды. Это когда моя бабушка назвала точную дату своей смерти и когда Давид Самойлов, которого я действительно считаю своим вторым отцом, сказал, до какого года он не доживет.
Послал мне Господь второго, и о его мягкой эмиграции
Я застал последний период жизни Давида Самойлова, и период этот оказался, в сущности, как и у Межирова, эмигрантским. Только эмиграция оказалась ближней…
Прибалтика в советские времена была единственной Европой, доступной для «новой исторической общности» затюканных людей. Неважно, что провинциальной Европой. Зато – другой уровень ухоженности всего окружающего, бытовой культуры, сохранения «памятников истории и (опять же) культуры», как это тогда называлось… В общем, в Прибалтику, хотя бы в отпуск, тянуло всех, кто не отделял Россию от Европы или хотел ее таковой, неотделимой, видеть.
Давид Самойлов с семьей поселился в Эстонии, в Пярну (на уютной улочке Тооминга, недалеко от моря) по многим причинам. И детей, один из которых – Петруша – был нездоров, второй – Пашка – ввиду своего неуемного озорства казался ДС прямым продолжателем дела отца, правильней было пасти на свежем воздухе и купать в море. И самому надо было отвлекаться от московской суеты. И некоторую дополнительную степень свободы обрести.
Читать дальше