А за ней вдруг — еще одна, и еще, и еще: стая-то большая, несметная. Тут уж одного ружья маловато будет. Вызвал я в памяти винтовки, что у солдат видал — давно, когда вокруг еще война шла. Эти-то винтовки по мордам и пальнули. Залп! — и все в клочья. Залп! — и клочья эти в мелкие клочки.
Но рыжая армия велика. Откуда ни возьмись — лиса, что по оставленной деревне шастала. Красная шерсть дыбом, а глазищи — белые, как у лежачих перед смертью. Против такой пулемет нужен, да побольше. Выкатился тот пулемет: лентой с патронами трясет, железную струю выплевывает. И лису — в пух!
А за летящим лисьим пухом — уже желтый лес топорщится, надвигается, деревья лохматыми ветками машут. Нет, не лес — борода рыжего еврея. Огромная, выше домов. Волосья развеваются, как пожар, по ним вши шастают и клешнями бряцают. Трамвай железностенный, железнодверный, где же ты? А вот он я! Рогами стальными да по рыжим лохмам — чах! Колесами стальными да по гнидам — чух! Рельсами, как серпами, — вжих! вжих! Точильный камень искрами полыхнул, сотню ножей сверкающих метнул — и сбрили бороду, искрошили в пыль. Победа! Ура-а-а-а!..
Такая вот случилась ночь. Первая моя битва: рыжего, лохматого и шерстяного — с железным. Железо победило. Я устал сильно. Зато живой. Утром встал и пошел дальше.
Пришел в нашу деревню. И там нет никого — ни на улице, ни в сельсовете. В мечети — пусто. В школе — пусто. Во всех дворах — пусто. Даже на складе, где всегда солдат с ружьем дежурил, одна винтовка у дверей торчит.
Нашел избу нашу. Вошел. Внутри голо, вещей никаких не осталось. И мать лежит — на столе, ровно посередине комнаты. Боялся, ругаться на меня начнет, что ее ослушался, — примостился рядом тихонечко, она и не заметила.
Лежали мы с ней долго. Я проголодался и ел муравьев: они бегали из-под половиц — по столу, по материным рукам и груди, по лицу. Муравьи вкуснее паучьих ниток.
К вечеру замерз. Прижимался к материнским ногам, но — не греют. Задумал укрыть ее тулупом — вспомнил, что еще весной выменяли на него полведра картошки. Залез к матери под юбку, обнял ее колени — твердые и холодные, что камень. Прикрыл глаза, чтобы не мерзли.
От родительского тела такая стынь шла, словно из-под пола, аж ознобом дерет. Вспомнил я тогда, как печь наша шершавая раскаляется, если в нее дров подкинуть, — шорхает искрами внутри, гудит трубой, — и от этого скоро легче стало, и прошел озноб, и даже шея вспотела с тепла. Пот с загривка моего на материны колени — кап! кап!
А юбка-то материна — будто не из ткани пошита, а из инея, просто ледяная на ощупь. И шаровары ледяные, и обмотки на ступнях. Понял я тогда: это иней в ее волосах по телу расползается, схватывает все вокруг и льдом оборачивает. И меня вот-вот обернет. Ну уж нет! Не я ли тифозную горячку поборол? Не я ли в этой избе две недели огонь по жилам гонял? Тогда где же ты, жар прежаркий, мною побежденный? Да здесь я! Дохнул, полыхнул — и в комнате вместо белого морозного пара уже марево дрожит, по стеклам слезами течет. И потряхивает меня уже не от холода — от злой горячки.
А из щелей половых уже заползает в избу зима — хоть по времени ей быть еще не положено. Муравьев посдувало в углы, как черную крупу. А белая-то крупа из-под половиц фонтанами бьет, запорашивает комнату. Сугробы у стен растут. Вьюжные вихри ножки стола окутали, взбираются по ним выше, выше, сейчас до нас с матерью доберутся. Да только куда зиме до знойного волжского лета! Вспомнил я про трещины на иссохших полях — и тотчас пекло с потолка ударило, как сковородкой раскаленной в снег. Шипят буранные барханы, плавятся. Вьюгу к полу прибило, обернуло мелкой моросью. Булькают, исчезая, сугробы — кипят, как верблюжья шурпа…
Такая была вторая моя битва: холодного с горячим. Я той ночью мерз и потел, опять мерз и опять потел — без счета. Устал так, что еле жив. Понял: битвы эти хоть и опасные, а только они и могут защитить. Раз уж людей вокруг не осталось. И стал воевать каждую ночь. Жить-то хочется.
Я людей еще долго искал. Утром убегал от матери — тихонько, чтобы не проснулась и не забранилась. Бродил по деревне и вокруг — днями. Мертвых находил — вдоль дороги, а еще на кладбище, в общих могилах, незакопанными: лежат себе бревнышками, руки-ноги раскорячили… Живых — нет. Вечером все спрашивал у матери: куда подевались? Она молчаливая стала, не отвечала. А однажды и сама сгинула. И остался в голой избе стоять пустой стол.
Все — сгинули.
А я — не сгину.
Подумал я, подумал — и ушел из той деревни, где все пропадает.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу