Некоторые еще тащили скарб, уложенный в кибитки; над повозками были раскинуты дубленые коровьи шкуры для защиты от солнца и дождя, и каждая смотрела вперед высоко выставленными рогами, — оттого казалось, что во встречном потоке движутся вместе с людьми и неведомые животные. Некоторые уже бросили вещи и шагали налегке, с палками, клюками, костылями. Все — без детей. Люди брели вдоль железки, провожая тоскливыми взглядами обгоняющие поезда и надеясь на чудо: вдруг подсадят на перегон-другой?
“Гирлянду” взглядами не провожали — она не шла в столицу. А значит, другую кормилицу было не найти. Деев был бы рад любой — киргизке, или калмычке, или синеглазой мордовской бабе, — но людской поток тянулся на север — неумолимо, как растение к солнцу. Что хотели обрести там все эти засыпанные многодневной пылью мужики и бабы, отощалые, обнищалые, растерявшие по пути детей? Бывал Деев в этой Москве и знал: не найдут ничего, только силы растеряют. Москва нынче злая, бесхлебная. Перемалывает людей, как жерновами. Войдешь бедным — выйдешь нищим. Войдешь нищим — там и скопытишься.
Но шли и шли — пол-России хлынуло в столицу, словно было им что-то обещано. И чем дальше на юг продвигался эшелон, тем гуще становился встречный поток.
На каждой станции — в Шатках, у Лукоянова, на Красном Узле — Деев инспектировал базары и торговые ряды: искал козу. Смотрели как на полоумного: не было нынче в хозяйствах коз, перевелись. А если бы даже и сыскалась одна, какой бы дурак ее продал? Так не за деньги, уговаривал Деев, а за целый серебряный крест или даже за два. Пожимали плечами: серебром сыт не будешь.
У Саранска приметил деда, торгующего собачатиной. Тушки отдавал по три рубля, головы по два. И то и другое — мелкое, на один зуб. Не собачье — щенячье.
— А мать-псина жива? — спросил у продавца.
Выяснилось, жива. Ее и сторговал за серебряные кресты.
Привел в эшелон: тощую, без зубов, но с длинными кожистыми сосками. Собака была смирная и покорная, видно, крепко битая когда-то. Позволила и уложить себя на расстеленное по полу тряпье, и поднести к животу младенца.
Поначалу тот капризничал, не признавая псовый дух. Затем оголодал и перестал: ел собачье молоко, охотно и обстоятельно, за один присест опустошая по очереди все соски. К запаху притерпелся. Новую кормилицу теребил за шерсть, обхватывал ногами — она в ответ лизала лысую голову, на которой еще трепыхался нежно не успевший зарасти родничок.
Собаку пришлось поставить на паек. В еде оказалась неприхотлива: жадно хлебала супы и кисели, чавкала разведенными в кипятке отрубями. Только жевать не могла, потому твердую пищу ей размельчали и мешали с водой.
Фатима называла новую кормилицу причудливо: Капитолийская волчица. В мыслях Деев не соглашался с этим прозвищем. Какая же волчица, если собака, жалкая и добрая? И не со сложным иноземным именем, а наша, саранская? Но спорить с женщиной не стал.
* * *
Прозвища были важнее имен.
Что расскажет о пацане или девчонке имя, ровным почерком заведующей Шапиро вписанное в документы? Коля, Петя, Дуняша, Махмут или Зифа — несколько чернильных букв на бумаге всего-то.
Что расскажет о человеке кличка-прозвище? Многое. О родителях расскажет или о родине. О перенесенных болезнях или сокровенных мечтах. Какие книги человек читал или какие фильмы смотрел. Что едал, где бывал-бродяжил. Иногда — расскажет всю жизнь.
Имена служили в эшелоне для учета контингента, как номера на плацкартных лавках служат для удобства размещения пассажиров. А прозвища — для общения.
Поначалу Деев и не думал запоминать их. Есть в наличии ребенок — худо-бедно, но одетый, плохо ли, хорошо, но накормленный — и славно. Деева забота — довезти дитя до Туркестана. А уж как его зовут, по бумагам или между собой, это дело сестер или вагонных сотоварищей.
Но вышло по-иному. Целый день пробегав по “гирлянде”, к вечеру он обнаруживал, что знает лишний десяток прозвищ: ухо само цепляло. К Арзамасу знал половину эшелона, еще через неделю — почти всех.
Некоторые клички говорили сами за себя. Если зовут мальчишку Вовка Симбирь — что же тут непонятного? Разве что как очутился в Казани, за двести верст от родного Симбирска. Ну так ехали в эшелоне пришельцы и откуда подальше: был Жора Жигулевский, долговязый паренек-переросток с оспенными дырками по всему телу. Был неуемный Обжора Калязинский, загорелый до черноты и с черной же цинготной улыбкой. Были Спирька с Ахтубы и Юлик Оренбург. Все Поволжье отражалось в этих прозвищах, от уездных городов и до мелких поселений: Дёма с Костромы, Углич не стреляй, Иудушка Шупашкар.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу