И ночь уже подошла, а хмель меня не брал — сказались, видно, натянутые, как струна, нервы после этого моего броска за рулем через всю Москву… В какой-то момент, когда гвалт и крик за столом уже больше сил не было терпеть, я встал и подошел к одному из книжных шкафов. Смотрю и — надо же! — вижу: да вот они, за стеклом, эти опостылевшие мне своей неуловимостью «Двадцать лет спустя»! Вот же они! И тоже, видно, никогда никем не вынимавшиеся оттуда.
Но даже расстроиться, как следует, я и то не успел: тяжелая рука моего инструктора вдруг легла мне на плечо:
— Ну, что, профессор, хорошие у меня книжки?
— Хорошие, ничего не скажешь.
— А хошь… А хошь, я тебе какую хошь отсюда подарю?
— Ну, подари, если не шутишь.
— И подарю! Я сегодня гуляю. Какую хошь — такую и подарю…
— Ну, подари тогда вот эту. Дюма «Двадцать лет спустя».
— Бери! А хошь, еще какую бери. Мне не жалко! Ты, профессор, оказывается, мужик ничего… Ты не стесняйся, бери!
В пять утра, на каком-то подвернувшемся под руку мусоровозе или, не помню, поливальной машине я вернулся домой, прижимая к груди эти проклятые «Двадцать лет спустя». Ключи я забыл дома, пришлось звонить. Но жена не спала, и по ее покрасневшим, заплаканным глазам я понял, что ей тоже нелегко досталась эта ночь.
— Все! Закрыта проблема! — объявил я еще в дверях, торжественно потрясая в воздухе своей добычей. — А как закрыта — не спрашивай. Завтра, когда просплюсь, расскажу…
Не так давно, когда я узнал, что великий маг и волшебник современности Джордж Сорос финансирует у нас выпуск «Энциклопедиа Британника» тиражом в пятьдесят тысяч экземпляров по цене 50 долларов за каждый из пятидесяти роскошных томов полного ее комплекта, я, кажется, в первый раз усомнился в его истинных финансовых способностях. Будучи с ним знаком, я даже хотел предложить ему пари, что столько «новых русских», способных выкинуть две с половиной тысячи «зеленых» именно за такого рода кураж, он не найдет, и все предприятие его в конце концов потерпит крах. Но потом заколебался и от идеи пари отказался: а вдруг он все-таки найдет?
Нет, все же убежден — не найдет В следующем поколении — может быть, а в этом не найдет. Такого «общества книголюбов» у нас еще не скоро можно ожидать. По крайней мере, не раньше, чем все виллы на Кипре и на Ривьере будут нами скуплены.
Когда развиднеется…
Писать прозу я начал давно, еще со студенческой скамьи. В 1961 году опубликовал первый свой рассказик в одном толстом журнале, а потом до 1987 года, т. е. целых двадцать шесть лет, молчал. Но молчал не потому, что не работал — нет, я усидчивый, усердный, я работал почти каждый день все эти годы — а потому, что меня не печатали. Одобряли, а бывало, и хвалили, но не печатали.
Максимум, чего мне удалось добиться за все мои многолетние хождения по редакционным кабинетам, это было заверение одного из наших главных журнальных редакторов:
— Погоди, Петрович! Погоди. Вот ужо развиднеется…
Может быть, из-за собственного повышенного самолюбия, а может быть, и потому, что истинные меценаты и покровители «свободных искусств» к тому времени вообще у нас перевелись, но мне так и не удалось найти кого-нибудь достаточно влиятельного, кто бы за меня тогда заступился. Вот я и ждал год за годом, десятилетие за десятилетием, когда же оно «развиднеется».
Ох, как же я до сих пор ненавижу это вполне вроде бы безобидное слово, под которым, однако, прошла чуть ли не вся моя сознательная жизнь: «развиднеется»… Не хочу слишком нажимать на эту педаль, но, думаю, не надо особенного воображения, чтобы понять, через какие глубины отчаяния, безнадежности и самоедства мне пришлось пройти. Всякое иной раз лезло в голову: а может, плюнуть на всю эту муку разом — чего ж тянуть, все равно оно не «развиднеется» никогда.
Почему не печатали? А черт его знает, почему! Никакой реальной угрозы ни режиму, ни его идеологии я, с моей точки зрения, не представлял: так, обычные интеллигентские сопли о жизни, о высоких материях, о духовных ценностях, о добре и зле…
Впрочем, не следует забывать, что в ту пору писать правду (или хотя бы полуправду) дозволялось только в двух случаях: либо о последней, самой страшной нашей войне, либо о разоренной российской деревне. А мои писания, надо думать, с первых же страниц просто вызывали у тех, кто решал мою судьбу, известную спинномозговую реакцию — как у Геббельса, который при слове «культура» хватался за пистолет… Во всяком случае, никакого другого объяснения моему столь затянувшемуся молчанию у меня тогда не было, да и сейчас его нет.
Читать дальше