А вокруг повара и чанов стоят дети. Они рады суете, беготне, новым лицам, помогают, как могут, получая самые лакомые кусочки (а ребята постарше украдкой прикладываются к вину, стоящему тут же в бутылях без особого присмотра). Для детей смерть – пустой звук, они представляют свою жизнь в виде светлого столба, идущего в бесконечную высь (в отличие от стариков, глядящихся в бездонный колодец прожитой жизни).
Но смерть являлась в облике бальзамировщика (во дворе его звали Бальзам-джан) на старом красном “москвиче”. В резиновом фартуке и перчатках, Бальзам мрачно вытаскивал из багажника сумки, вёдра со стеклянными трубками и шлангами, молча, ни на кого не глядя, шёл через двор и пропадал в квартире усопшего, куда детям вход был заказан. От него веяло нехорошим, до холодка, и они втихомолку, с замиранием сердца, представляли себе, что сейчас этот страшный Бальзам-джан делает с покойником. Режет? Долбит? Спускает кровь? Лучше не думать об этом!
Но это было ещё не всё. За Бальзамом приходила угрюмая беззубая полуслепая старуха Фенько́ – мыть покойника (что детям, как ни странно, было понятно: покойника долбили и резали, пачкали, теперь его надо помыть, как ноги перед сном). Фенько жила в подвале на углу Джапаридзе и Кирова, в обычное время торговала семечками, была молчалива, но иногда крикливо прокаркивала какие-то звуки на смеси неизвестных наречий, ставя разноязыкие слова как попало: “Семечки копеек стакан десять… Стаканчик копеек пять…” Родители запрещали детям покупать у неё семечки – “бог знает, что она своими руками трогает!” – но детям было всё равно – главное, семечки у Фенько всегда крупны, хорошо прожарены, и насыпала она их в стаканчик доверху, обязательно докладывая горсточку со словами: “Бакшиш! Яхши!”
В подвале рядом с Фенько жила сумасшедшая безногая Мариам. Её приближение на доске с роликами слышно загодя по визгу колёс и дикому мату, которым она крыла эту несносную жизнь. Этот человеческий обрубок с седыми космами, устав грести по асфальту колодками, зажатыми в сизых кулаках, застревал где-нибудь в луже и вопил на весь район:
– Будь проклята эта проклятая жизнь!.. Будь проклят этот проклятый Бог!.. Будь прокляты люди!.. Будь проклято всё это!..
Михо-дзиа высовывался из ворот, сурово приказывал:
– Мариам, хватит, замолчи! Тут дети! Постыдись! Дети! Мы умрём – они останутся! Молчи!
И это, как ни странно, действовало: старуха умолкала и, подозрительно поглядывая снизу и ворча по-собачьи, начинала уползать прочь. Дети не понимали:
– Кого она ругает?
– Больная женщина, несчастная, помешанная!
– А почему её не берут в сумасшедший дом?
– Жалеют. В сумасшедшем доме она сразу умрёт, а так живёт. Все, кто родились, хотят жить! И наша дворняга Мура, и кот Шошот, и вы, и я, и всё живое, – объяснял Шота-дзиа.
– А почему тогда курям голову рубите? Они что, жить не хотят? – спрашивал какой-нибудь умник, но получал суровый ответ:
– Такая судьба у курицы! Так её Господь создал – для людей, чтоб яички несла и своё мясо отдала в конце…
Дети жалели Мариам, помогали ей, толкая в спину на подъёмах. И долго ещё в руках Коки жило ощущение жалкой, мокрой от пота спины, напряжённых лопаток, когда сумасшедшая в отчаянии гребла колодками по альфальту, громко проклиная всё на свете. Но иногда она давала детям пару лежалых конфет и смотрела на них по-собачьи преданно слезящимися скорбными глазами.
А другой юродивый, Гижи-Кола, в сером бобрике волос, неизвестно кем подстригаемом, ходил по улицам, опустив голову, позванивая ведром и собирая в него всё, что валялось на земле, заходил во дворы, клянчил мелочь. Ему бросали медь с балконов, он радостно совал монеты в рот, а дети рассматривали содержимое его ведра, хотя взрослые и приказывали туда не совать носы, чтоб не заразиться чем-нибудь. Но на взгляд детей юродивый был не так уж и глуп, и то, что поблёскивало у него в ведре, казалось очень даже интересным и заманчивым. А на новогоднюю ёлку он являлся с мешком, куда собирал остатки еды и чёрствый хлеб.
– Хлеб – ослам! Вино – людям! Кости – собакам! – значительно пояснял Гижи-Кола и жестами просил подаяние.
Была ещё и третья помешанная, тихая беззвучная Рипсимэ, жуткая женщина в чёрном. Лицо она белила мелом, глаза раскрашивала чернилами и целыми днями неслышной походкой ходила по району с коробкой из-под туфель, а вечером несла её хоронить в садик, где рыла для этого ямку (пустые коробки давали ей сердобольные продавцы обувного магазина на Табидзе). Все знали, что у неё умер младенец, и с тех пор она каждый день хоронит пустой короб-гроб.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу