Вокруг меня собираются в кружок рабы. Они садятся на корточки, как обезьяны, среди них, как ни странно, и старый Шэдди, и тетушка Сьюки; бормоча что-то и гримасничая, они почесываются, тыча в меня пальцем и хохоча. Я зову Сета, но его нет рядом. И я проснулась, все еще мысленно зовя его.
Спустя некоторое время я опять задремала, а «Королева Кентукки», грохоча своими лопастями и колесами, поплыла дальше по широкой груди реки, все дальше к югу, оставив позади все, что попадалось нам по пути: и всадника на утесе, и мужчину, помахавшего мне с дамбы, и оленя у кромки воды на розовом фоне заката, и странных скотоподобных, похожих не то на лошадей, не то на крокодилов лесных жителей, провожавших пароход недобрым взглядом, чтобы через минуту опять нырнуть в лесную чащобу, и персиковое дерево, несомое к морю в ореоле бабочек над его цветущей кроной.
Ночь проходила за ночью, и не только в сознании, во всем существе моем звучал вопрос: о, что со мною будет? Вопрос этот возникал в мозгу, но прежде, чем я успевала подумать об ответе, мозг погружался в безмолвие и спячку. Ответ же отзывался щекотаньем в позвоночнике, сдавливал грудь, ледяным ужасом врывался в сон всепроникающим сладким кошмарным видением — мощью невидимых цепких рук, мельканием тел, рвущимся из разинутых ртов хохотом, и самым страшным в этом кошмаре было кошмарное ощущение своей сопричастности, ощущение, от которого я просыпалась вся в поту, томясь страхом и стыдом.
И однажды, проснувшись так под мирное ночное похрапывание тетушки Бадж, я вдруг поняла, что все, произошедшее со мной, выхваченной из мирной жизни и брошенной во тьму, оскорбленной, поруганной, было всего лишь наказанием за эту стыдливую, виноватую сопричастность. Но как это возможно? Разве может преступление следовать за наказанием, являясь частью его? Но странным образом логическая несообразность эта оборачивалась пошлой и тривиальной придиркой, потому что вину свою я все-таки чувствовала, а где вина, там и наказание, и последовательность их значения не имеет по сравнению с иной, высшей логикой, логикой вне времени, и, просыпаясь в поту кошмара, я вновь возвращалась к оберлинским проповедям, их въевшемуся в плоть и кровь мою языку.
И значит, наказание справедливо, оправданно, как оправдан сладкий ужас пробуждения, подтверждающий справедливость мироздания и казнящий меня острым чувством вины. Но неужели мне не вырваться из этого заколдованного круга?
Ночи пахли цветами. А иногда на небе вспыхивали зарницы; они полыхали на горизонте, освещая мою каюту, отражаясь в текучих водах, делая темные леса на берегу по контрасту еще темнее и плотнее. А золоченое убранство салона, мерно сотрясаясь и печально поскрипывая в ночи от вибрации машины, приводило на память деревенский амбар с дверью, чуть приоткрытой и покачивающейся на ветру, и кусочки цветной штукатурки — золотистые, красные, белые, — тихо кружась, падали с лепного потолка в глухую нежилую пустоту.
В утро новоорлеанских торгов всю нашу партию собрали в задней комнате невольничьего барака, или попросту тюрьмы, где царил и заправлял всем мистер Кэллоуэй. Сидя на скамье и прислонясь к стене, я ждала, что со мной будет. Я видела, как надсмотрщик-мулат выкликнул из толпы самого пожилого из всей партии негра, еще крепкого, но уже поседевшего. Старика стали причесывать. Какая-то женщина выщипала у него из шевелюры отдельные седые волосы, остальные аккуратно подкрасила черной ваксой. Однако и после всех ухищрений мистер Кэллоуэй не смог бы его продать и был бы вынужден отправить негра на свою собственную плантацию, если б тот не вызубрил так, чтобы отвечать без запинки, свой новый возраст. «Да, сэр маса, сорок три мне, как раз к осени родился, к уборке, так мне мамаша говорила, а холода в тот год наступили позже…»
Невольник твердил свой урок старательно и напряженно, а глаза мои застилали слезы отчаяния и гнева. И вдруг внезапно они высохли, и я подумала, что никогда, никогда не стала бы делать подобного.
Кентуккийцы, которых выбрал мистер Кэллоуэй, были гладкими и упитанными — другие не выдержали бы долгого путешествия вниз по реке, однако в Мемфисе партия пополнилась еще тремя, и эти трое были уже похуже: кожа их была сероватой и шелушилась, волосы — тусклыми и рыжеватыми у корней — признак недоедания у негров. Во время краткого пути от Мемфиса их, по распоряжению мистера Кэллоуэя, усиленно кормили со зловещей заботливостью страсбургца, откармливающего гуся для фирменного своего паштета.
Читать дальше