Но не было ни горечи, ни отчаяния. Возможно, они появятся завтра, но сегодня я их не чувствовала. А чувствовала лишь усталость и словно умиротворение.
Я думала о Тобайесе в наемном экипаже, как едет он по Главной улице к отелю «Биггерс», апофеозу и финалу всей нашей жизни здесь, и лицо у него спокойное и застывшее, а голова поднята высоко, поверх всех насмешек и издевательств. Бедный Тобайес, страдавший от уязвленного самолюбия, от обид все эти годы, не мог по улице и пакета от бакалейщика пронести, и вот, пожалуйста: явиться в качестве йеху перед дикарями неграми.
Но даже это он мог бы стерпеть, даже оскорбление от мистера Биггерса — криво усмехнувшись, отшутился бы. Если бы не взгляд этого цветного, выражавший братское сочувствие: значит, и ты тоже должен терпеть и сносить обиды.
И вот это переполнило чашу: докатился, он брат дикаря негра.
Да, когда-то он был их освободителем, глашатаем свободолюбивых идей, героически рисковал для этого жизнью. Но тогда это было совсем другое: повседневность слабости, униженности его не касалась, не всасывала в свою трясину, он лишь снисходил к ней, склоняя свой белый греческий мерцающий светом профиль.
Теперь же все обернулось иначе, над чем впору было посмеяться: в уязвленной гордости поражения, в последней попытке отвергнуть родство свое с дикарем негром он бросился на защиту этого дикаря негра. Братание, стало быть, явилось непредумышленным, случайным, но какое значение имели его истоки и происхождение, если все-таки оно случилось, и Тобайес, веселый, вольный и вновь молодой, гордо едет по городу на колеснице победы, колеснице, груженной добычей завоевателя, едет, чтобы в сумрачной хижине вершить символический обряд, чьи ритуальные знаки — неверный мерцающий свет очага, дымящаяся лохань и бутылка, торжественно передаваемая из рук в руки, ото рта ко рту, мыльная пена, жесткая щетка, брызги одеколона — дань старику и искупление прошлого с его тщеславным героизмом.
Я тяжело осела у кухонного стола. У меня попросту подкосились ноги. Я опустила голову на край стола и стала думать об отце, который предал меня, и о том, что я его ненавижу. О Дядюшке Гниле, который бросил сына, устремившись на Запад, к свободе, успеху и ремеслу мусорщика. А потом я представила себе его в чистой красивой комнате в Чикаго, хорошо одетым, с красивым шейным платком на черной сморщенной шее, взимающего дань уважения. И меня пронзило мучительное чувство зависти к мистеру Лоунберри, сумевшему заплатить эту дань своему отцу.
Я позавидовала мистеру Лоунберри не только потому, что он заплатил ее, но и потому, что заплатил эту дань отцу, его бросившему, отвергшему. Да, тут есть чему завидовать. Я ощутила облегчение. Может быть, если постараться, то научишься. Может, мистер Лоунберри научит меня, если я постараюсь.
И вдруг, как пушинка чертополоха, сверкнувшая на солнце, я почувствовала, что отец любил меня. Я поверила в это, как будто решимость моя отдать отцу дань уважения и принесла мне эту веру. Я слышала это от мисс Айдел, но теперь отнеслась к этому иначе. Я поверила ее словам и знала, что сказала бы она мне тогда, разреши я ей сказать.
Она сказала бы мне, что, как это ни странно, ни грустно и ни смешно, но именно любовь его привела к тому, что меня продали прямо у его могилы. Он просто не мог выправить мне необходимые документы и завещание, которые умаляли бы меня по сравнению с тем, чем я оставалась для него, чему он приучил меня верить — его единственной и драгоценной девочкой; он боялся причинить мне боль, искал возможность отослать меня на Север, устроить меня там, на чужбине, не веря в свою смерть, по крайней мере, столь раннюю, на ложе любви и наслаждения. Нет, меня он не предавал. Возможно, даже на этом ложе, удовлетворив свою страсть и вожделение, он возвращался мыслями ко мне и, уставясь в потолок, поверял лежавшей на его руке растрепанной золотистой головке мисс Айдел эти свои затаенные мысли.
Да, должен же он был их кому-то поверять, а она, по собственному ее выражению, была с ним так ласкова. Я опустила голову на стол и закрыла глаза. Ко всему этому мне надо было привыкнуть. Пошевелиться я еще не могла. Сколько даром потраченных лет утекло сквозь пальцы… Может быть, теперь они перестанут течь сквозь пальцы. Но надо подождать.
Потом в дверях возник Тобайес, и я еле успела оторвать голову от стола. Он здорово проголодался, сказал он. И мы стали ужинать. Мы ужинали молча. Потом, откинувшись на спинку кресла, Тобайес сказал:
Читать дальше