А через шесть месяцев посещения эти прекратились. Некуда стало приходить: мы бежали из города, тем самым подтвердив их глубочайшие инстинктивные подозрения.
Существовал тогда в Сент-Луисе некий преуспевающий молодой делец по имени Брюс Кэкстон, человек властный и энергичный, происхождения не самого лучшего, но очень перспективный. Жена его, хорошенькое бледнолицее создание, напротив, была, как мне говорили, происхождения весьма замечательного, будучи мисс Колфел из Кембриджа, однако единственной ее перспективой оставалась, и тут уж я основывалась не на разговорах и слухах, а на собственных наблюдениях, в очередной раз стать мишенью мужниных издевок и шуток, не всегда самого тонкого свойства. Особенно издевался Брюс Кэкстон над единственной отрадой и единственным утешением жены, или, как он это называл, «ее сопливой тягой к прекрасному». В интерпретации Брюса Кэкстона все это было сплошной глупостью: ее увлечение альбомами, гравюрами, живописными полотнами, бронзой и мелкой пластикой — память о тех годах, которые она провела в Риме, живя с престарелой теткой в палаццо среди античных сокровищ, местных аристократов и заезжих ученых знаменитостей. Однако глупостью это вовсе не было. Женщина обладала вкусом и образованием, а если искусство, как это порой казалось, и значило для нее слишком много, то только потому, что реальная жизнь значила слишком мало, будучи чересчур мелкой и ничтожной, но уж никак не по ее вине.
Настал день, когда жизнь стала представляться Айрин Колфел не просто ничтожной, но ничтожной невыносимо, и в десять часов утра, когда муж ее отбыл к предназначенным ему триумфам и разочарованиям, Айрин Колфел отпустила на время слуг, тщательно оделась и расположилась на диване в гостиной, включив газ.
Ее вовремя обнаружили. Но с нею вместе обнаружили и записку. Оказывается, у дамы этой был роман с джентльменом, чьи тонкость и благородство были выше всех похвал и чья красота тронула ее сердце, как ветер трогает струны арфы, но которому, как, к несчастью своему, она обнаружила, недоставало решительности. Он намеревался уехать с ней вместе в Италию, где некогда она была так счастлива, но в последнюю минуту жестоко разрушил эти планы, разрушив и их любовь. Возможно, это было и к лучшему, писала она, возможно, и не смогли бы они построить счастье на несчастье других. Поэтому все, что ей остается, — это умереть. Имени джентльмена она не упомянула.
Но ей не было необходимости его упоминать, ибо Брюс Кэкстон выведал у нее это имя методами, которые я страшусь даже вообразить. Имя это, как и следовало ожидать, было Тобайес Сиерс.
Брюс Кэкстон распространил эту историю и содержание записки по всей округе, никак не делая из этого тайны. По всей вероятности, он желал избавления от надоевших ему супружеских уз, и случившееся явилось для него поистине Божьим благословением: не прошло и нескольких месяцев, как городу была представлена новая миссис Кэкстон. Но существовала и другая причина столь широкой огласки и раздувания скандала, попавшего во все газеты и на язык всех городских сплетников, — причина особого злорадства Брюса Кэкстона, бывшего едва ли не главным среди местных апостолов вещизма: ведь если автор «Великого предательства», ведший яростную атаку на вещизм, оказался всего лишь жалким прелюбодеем и к тому же трусом, а вдобавок и обманщиком, у которого даже не хватило мужества открыто заявить о своих мужских притязаниях, то чего сто́ят все его красивые слова о высоких идеалах? Вещизм так или иначе получил свое оправдание. К такому выводу пришли все газеты от Бостона до Нового Орлеана, мусолившие эту историю. Да, Брюс Кэкстон оказался прав: не Тобайесу Сиерсу судить его, теперь у него развязаны руки или, по крайней мере, скоро будут развязаны, как только кончится финансовый спад.
О Тобайесе Сиерсе можно было теперь забыть.
Забыть, но не мне.
Мне предстояло по ночам мучиться бессонницей от мысли, что десять счастливых лет, когда прошлое было предано забвению, на самом деле никаким забвением не являлись, а были лишь имитацией забвения, тонкой оболочкой, прикрывающей глубинные слои памяти, как прикрывает темную лужу тонкий ледок или незажившую рану струп, который так легко сковырнуть. Мне вспоминалось, что Тобайес Сиерс однажды уже уходил от меня, а почему, почему уходил? Уходил из отвращения к темному пятну моей крови? Из страха перед темной страстью, разбуженной во мне этой кровью, и преданностью ему? Из чувства долга по отношению к высокой миссии, из жажды правды, которую я не смогла ни утолить, ни понять? Неужели пришло время опять копаться в причине или причинах этого его ухода, заново переживать его?
Читать дальше