Наконец прибыл Ловел, верхом и как всегда охорашиваясь и щеголяя военной выправкой и чуть привстав в стременах — этакий задиристый коротышка-генерал. Он заявил, что не сдается, нет ни за что! Но готов оставить город, а тогда пусть мэр Монро действует по своему усмотрению.
— По своему усмотрению! — повторил Хэмиш. И это когда две сотни орудий целят тебе прямо в лоб! Да один бортовой залп Фаррагута — и город будет как одуванчик, с которого сдули пух! Я ушел. Не мог больше выносить эту пустую болтовню.
Хэмиш так и не вернулся на переговоры, а они тянулись чуть ли не неделю — в кабинете мэра и на борту катера Фаррагута. Монро отказывался спустить флаг, и Фаррагут пригрозил начать обстрел города и предложил Монро приступить к эвакуации женщин и детей, но Монро возразил, что это невозможно: никто не покинет город и пусть Фаррагут начинает действовать, если не боится прослыть убийцей. Между тем, несмотря на продолжавшиеся переговоры, на берег высадился отряд федералов, которому не оказали сопротивления, и, спустив развевавшийся над Монетным двором сине-красно-белый с желтой звездой флаг Луизианы, водрузил на его место свой флаг, а собравшаяся толпа стояла и смотрела. Как только отряд отошел, некто Мамфорд влез на крышу и сбросил флаг. Толпа разорвала флаг в клочья на сувениры. Позднее, однако, Мамфорда повесили за его акцию.
Как и следовало ожидать, верх одержал Фаррагут.
Но все это было потом. Пока же шли нескончаемые переговоры об условиях капитуляции.
— Какие к черту условия! — кипятился Хэмиш. — О чем они толкуют? Все равно как если бы полный банкрот, взяв денег взаймы, нанимал адвоката, чтобы тот составил ему завещание!
Он стоял посреди кабинета — тяжелый, хмурый, не в силах подавить бушевавший в нем гнев, гнев не совсем понятный, потому что на что, собственно, он гневался? Странный гнев, ибо к нему примешивалось некое хмурое удовлетворение, словно подтвердилось то, в чем, он, Хэмиш, был уверен давно и бесповоротно.
— Идиоты! — восклицал он, стуча по полу тростью.
Но я его плохо слушала.
Это был последний день бесконечных распрей по поводу капитуляции. Всю неделю я почти не видела Хэмиша. Он пропадал в городе, уходя каждое утро еще до того, как я покидала свою комнату. Потому что после той мятежной, с отсветами пожаров ночи я ушла к себе в комнату и заперла дверь — заперла впервые. Но знакомого постукивания трости и шагов я так и не услышала.
И началась жизнь, странно пародировавшая первые мои недели в этом доме — время страхов и надежд на освобождение, когда я медлила из страха, который был сродни надежде, время, когда я только вынашивала мои планы и запрятывала на самое дно души мои усилия, и они копошились там, судорожно дергались, как дергается на потеху мальчишке майский жук на нитке, а втайне я знала, что все дни мои и ночи и их плавный, невидимый бег — это как проклятие.
Сейчас дни и ночи бежали тоже плавно и невидимо. Время от времени я сталкивалась с Хэмишем Бондом, но рассказы его слушала невнимательно, отвлекаемая собственными мыслями, а по ночам лежала без сна в темноте, одна, заперев дверь и не очень понимая, чего боюсь, дрожала от страха, от страха первобытного, изначального, с примесью иного страха, который вспыхивал в душе, когда до меня долетал голос Хэмиша Бонда, тот самый голос, который я слушала всего несколько ночей назад, глядя на огненные блики — отсветы пожара на потолке и внимая приключениям Алека Хинкса, — и вновь возвращались все эти огни от горящих кораблей и полыхающих тюков с хлопком, и были джунгли и эти крики. Возвращалось то, что произошло на этой постели, что так ясно отпечаталось в памяти: тяжелый, сопящий, с грубыми руками, свирепый незнакомец, грубая рука хватает меня за волосы и заставляет подчиниться, и принуждение внешнее рождает и внутри принужденность, смятение, даже ужас. И вновь я дрожу от стыда и поруганности, как и сейчас, когда при свете дня стою перед Алеком Хинксом, и голос его с трудом достигает моих ушей.
— Капитуляция, — говорит он, — это адвокатская трепотня, а правда в том, что заряженные пушки целят тебе в лоб! Ты хоть понятие имеешь, каких дел может наделать один-единственный бортовой залп? А наши все говорят и говорят, и пытаются что-то себе выторговать, что-то спасти, отстаивая какую-то дурацкую идею, застрявшую у них в мозгу! — И он вновь стукнул тростью по полу.
Я слышала его дыхание.
— И почему только человек не может… — начал он, но замолчал, не закончив вопроса. Потом продолжал: — Почему человек не может взглянуть правде в глаза? Увидеть, что все погибло, кончено, что все твои усилия псу под хвост? Взглянуть и увидеть вещи как они есть и сказать себе: «Ну что ж, значит, так тому и быть»? Сказать и, может быть, почувствовать облегчение и свободу.
Читать дальше