Сейчас всё это проплыло перед глазами Павлуши с какой-то синематографической отчётливостью. Ему было нестерпимо стыдно за этот выстрел, который только один и сделал "Сенявин", чтобы утром бесславно сдаться, и он дивился величию духа японского командира, с таким ледяным спокойствием ожидавшего своей гибели. И тут же он вспомнил, как на следующий день лили в дула орудий азотную кислоту, и это сейчас представлялось таким школярством, что он презрительно расхохотался.
* * *
В доме стояла мёртвая тишина, а снаружи неистовствовал ноябрь. Ветер бил в окна так, что дрожали стекла. Павлуша, подперев рукой свой красивый подбородок, задумчиво смотрел на жука, на жемчужины на его боках и вспомнил о том, как Адель сказала, что китайцы толкут жемчуг и добавляют в пищу для увеличения мужской силы.
Павлуша на минутку выглянул из комнаты, кликнул Гапу и велел зажечь на стенах спиртовые фонари. Пока исполнялось его распоряжение, Павлуша надел морскую тужурку, сунул в карман заряженный "Смит и Вессон", который приобрел в Киото сразу после официального освобождения из плена, заплатив за него из тех сорока английских фунтов, которые ревизор выдал всем офицерам перед сдачей. "Дрянь пистолетик", – подумал он, взвесив револьвер на ладони, как бы сомневаясь в том, что он способен служить той цели, для которой создан, и с яростью вспомнил свой браунинг, который пришлось выбросить в воду.
Когда шаги Гапы стихли, он вышел в зало. Свет от разгоревшихся ламп пал на картины, украшавшие стены. С тусклых портретов смотрели на него мужчины в екатерининских камзолах и женщины в серебристых платьях с открытыми лифами. Зрачки их блеснули под тёмным лаком. Павлуша, проходя мимо, заглядывал им в глаза своим обычным прямым, открытым взглядом, и эти глаза говорили ему, что есть нечто, что важнее самой жизни, – именно то, что и делает человека человеком.
С непокрытой головой он вышел на крыльцо. Шаги его гулко разнеслись по пустым испуганным комнатам. На улице его сразу обдало ветром, поднимавшим горькую прель. Непогода шквалом обрушилась на него. "Ого, – даже как-то весело подумал он, – да это шторм! Теперь если бы в море, на хорошем корабле! – зюйдвестка, дождевик, резиновые сапоги… льёт сверху; поддаёт из-за борта; мотает – едва устоять… Но корабль держится хорошо; место известно; курс точен, и – свисти, ветер, хлещи, волна, – я сильнее! Приду, куда хочу!" Какие это были минуты горделивого сознания своей силы!
Полной грудью вдыхая студёный воздух, он сошёл с крыльца на дорожку, оттуда ступил на землю. "Приду, куда хочу", – мысленно повторил он, однако уже как-то машинально, не вкладывая в эти слова никакого смысла, думая уже о другом. Земля покачнулась у него под ногами, словно он и впрямь находился на палубе. "Не сегодня-завтра – снег", – сказал ему воздух. Его ударила жизнь, которой нельзя было поддаваться, которую надо было уничтожить во что бы то ни стало.
Он с ужасом почувствовал, что ещё несколько мгновений, и он опять не совершит того, чего уже не совершил тогда, в море. Стволы лип чернели в темноте. Он направился к ближайшей из них. Шквальный ветер словно бы загонял его обратно в дом, срывая с кустов последние листья. Павлуша преодолел эти несколько саженей с такой тяжестью в ногах, словно шёл в прибое. Приблизившись к дереву, он зацепился за него, как за спасательный круг, крепко обхватил ствол левой рукой, как будто обнял страстно любимую женщину, прижался к нему грудью, прильнул щекой к влажной, скользкой, чуть шершавой коре и выстрелил себе в висок.
Преображенскую церковь, начатую постройкой прадедом Сергея Леонидовича ещё в 1828 году на месте старой, деревянной, пришедшей к тому времени в полную уже негодность, спланировал архитектор Петр Никодимович Боков, в семейных преданиях считавшийся учеником самого знаменитого Кампорези. И до сих пор каждое воскресение за заупокойной ектенией отец Андрей Восторгов поминал строителя храма болярина Фёдора. В алтаре хранилась служебная Минея, перешедшая из старого храма, на странице которой рукой позабытого уже вкладчика была сделана надпись: «А сие книги из церкви не отдати никому и не продати и детей по ней не учити, а кто из сие книгу ис церкви сея вынесет и в корысть себе учинить похочет, и не буди на нем милось Божия и причистыя Богородицы и да будет анафема сиречь проклят в сей век и в будущий».
Иконостас и иконы были обвешаны женским рукодельем: холстом, ширинками и рушниками. Более других обращала на себя икона старого суздальского письма святых благоверных князей Бориса и Глеба во весь рост с надписью наверху: "В память Царя-Освободителя и освобождения крестьян 19 февраля 1861 года". Сергей Леонидович слышал от старших, что в 1886 году икону пожертвовали в церковь всем обществом и что вместе с лампадою обошлась она тогда в двести рублей.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу