— Ладно, ладно — значит, мне нужно догадаться, кто это, так, что ли? Так ты мне мстишь за то, что я не был с тобой честен — теплее, а? — спрашивал я мою подругу.
Мы с Элейн попытались жить вместе, хотя и много лет спустя, после того, как оба пережили немалые разочарования. У нас не получилось — по крайней мере, надолго, — но мы были слишком хорошими друзьями, чтобы не попробовать. К тому же, когда мы предприняли эту попытку, мы уже были достаточно старыми, чтобы знать, что друзья важнее любовников — не в последнюю очередь потому, что дружба обычно длится дольше, чем отношения. (Лучше не обобщать, но у нас с Элейн было именно так.)
Мы снимали обшарпанную квартирку на восьмом этаже дома на Пост-стрит в Сан-Франциско — между Тэйлор и Мэнсон, возле Юнион-сквер. У нас с Элейн были отдельные комнаты, чтобы писать. Спальня была большой и просторной — из окна видны были крыши бульвара Гири и вертикальная вывеска отеля «Адажио». Ночью слово «отель» оставалось темным — наверное, перегорели лампочки, — и светилось только «Адажио». Когда меня мучила бессонница, я вставал с постели, подходил к окну и смотрел на это кроваво-красное «Адажио».
Однажды ночью, возвращаясь в постель, я случайно разбудил Элейн, и тогда я спросил ее про слово «адажио». Я знал, что это итальянское слово; я не только слышал его от Эсмеральды, но и видел это слово в ее нотах. В результате кратковременного знакомства с миром оперы и музыки — с Эсмеральдой и потом с Ларри — я знал, что это слово имеет какое-то отношение к музыке. Я знал, что Элейн оно должно быть знакомо; как и ее мать, Элейн была очень музыкальна. (Нортфилд ей отлично подходил — музыкальное образование там было на высоте.)
— Что это значит? — спросил я Элейн, когда мы лежали в нашей затрапезной квартирке на Пост-стрит.
— Адажио значит нежно, плавно, не спеша, — ответила Элейн.
— А-а.
Пожалуй, так можно описать наши попытки заняться любовью — да, мы пытались; секс оказался не более успешным, чем попытка жить вместе, но мы хотя бы попробовали. «Адажио», — говорили мы друг другу, когда пытались заниматься любовью, и потом, когда старались заснуть. Мы и сейчас иногда вспоминаем это слово; мы сказали друг другу «адажио», когда уезжали из Сан-Франциско, и все еще завершаем им наши письма — электронные и бумажные. Думаю, это и означает для нас любовь — только адажио . (Нежно, плавно, не спеша.) Для друзей, по крайней мере, оно подходит.
— Ну так кто она все-таки — та женщина на фотографиях? — спрашивал я Элейн в нашей просторной спальне, выходящей окнами на неоновую вывеску отеля «Адажио».
— Знаешь, Билли, она все еще приглядывает за мной. Она никогда не перестанет склоняться надо мной, трогать мой лоб, проверять мою прокладку, «нормально» ли идет кровь. Кстати, кровь всегда шла «нормально», но она проверяет до сих пор — она хотела, чтобы я знала, что она никогда не перестанет думать и тревожиться обо мне, — сказала Элейн.
Я лежал, размышляя об этом, — за окном тускло светились фонари на Юнион-Сквер и эта сломанная неоновая вывеска, вертикальное кроваво-красное «Адажио».
— Ты хочешь сказать, что миссис Киттредж все еще …
— Билли! — прервала меня Элейн. — Я никогда ни с кем не была так близка, как с этой ужасной женщиной. И никогда ни с кем не буду так близка.
— А как насчет самого Киттреджа? — спросил я, хотя после всех этих лет мне следовало бы понимать, о чем спрашивать можно, а о чем нет.
— Да на хер Киттреджа! — заорала Элейн. — Это его мать меня отметила ! Это ее я никогда не забуду!
— Насколько близки вы были? Как она тебя отметила? — спросил я, но она начала плакать, и я решил просто обнять ее — нежно, плавно, не спеша — и больше ничего не говорить. Я уже расспрашивал ее про аборт; дело было не в этом. Элейн перенесла еще один аборт, уже после того, который она сделала в Европе.
— Не так оно и ужасно, с учетом альтернативы, — вот и все, что сказала Элейн о своих абортах. Как бы ни отметила ее миссис Киттредж, с абортом это точно не было связано. И если Элейн и «экспериментировала» с лесбийским сексом — я имею в виду, с миссис Киттредж, — то эти подробности она собиралась унести с собой в могилу.
Фотографии Элейн, которые я сохранил, были единственным, что давало пищу моим размышлениям о матери Киттреджа и о том, насколько «близки» они были с Элейн. Силуэт и попавшие в кадр фрагменты тела женщины (или женщин) на тех фотографиях для меня живее, чем единственное воспоминание о миссис Киттредж на борцовском матче — в тот первый и последний раз, когда я увидел ее. Я знаю «эту ужасную женщину» по тому, как знакомство с ней отразилось на моей подруге Элейн. Как и себя самого я знаю по постоянным влюбленностям в неподходящих людей. И на мне оставило свой след то, как долго я скрывал свою тайну от тех, кого я любил.
Читать дальше