Андре была потресена, убита, расстроена, как девчонка перечернула фотографию в его книге давшим дугу карандашом, хотя потом сама старательно стерла эту загогулину резинкой; но белесый вдавленный след все равно остался. Наваждение оставило ее на пару недель, а затем, сама не зная, зачем, засела за перевод его первого романа. Hе зная? Прекрасно зная, понимая, что тут он уже никуда не денется. А ощутив, что перевод получается (пусть совсем не таким, каким был подлинник, но и на ее немецком удавалось передать этот иронический хаос, на мгновение превращающийся в пленительную гармонию), она переговорила с Ангелиной Фокс из «Suhrkamp Verlag», заручившись ее предварительным согласием. Конечно же, повлиял и отзыв Карла Штреккера, и мнение Гюнтера, высказанное им на их случайном, а на самом деле подстроенном ею свидании на party в честь годовщины штутгартского журнала «Остойропа»; а потом Гюнтер, после ее продолжительных уговоров, послал Борису письмо в Ленинград.
Подозревал ли что-нибудь Гюнтер — вряд ли, она скрывала свои чувства не столько от него, сколько от себя самой. Но этот человек, этот «еврейский русский», которого она познавала все больше и больше, то разочаровываясь, то опять на что-то невнятное надеясь, понимая всю беспочвенность своих ожиданий, но он уже жил в ее душе, слепленный из его же переводимых ею фраз, фрагментов абсолютно несущественных воспоминаний их катастрофически глупой и единственной встречи. Он жил, дышал, мучился, страдал, у него что-то не получалось там, в его далекой, притягательно неизвестной, туманной жизни, она страдала вместе с ним, будто страданием и сопереживанием можно было заслужить его внимание, поощрение, любовь.
О всем, что случилось потом, когда герр Лихтенштейн стал ее сослуживцем, учеником, тут же любовником, тут же мучителем, куда более далеким и черезчур близким, она не готова была ни думать, ни говорить, ни смотреть со стороны. Все было так и не так, как она представляла. Hо это был ее последний и единственный шанс — прожить не впустую, не прозябать женой никчемного, пустого, благополучно скучного Гюнтера, а спасти себя и его, пожертвовав всем, что она имеет, ибо с его приездом все перевернулось, все потеряло цену, все стало другим.
Боже мой, сколько одаренных людей живут на грани нормы, за гранью, весьма нечеткой, приблизительной, условной; но живут, кипят, страдают, создают то, что другие, тупо-нормальные, постные, правильные не создадут никогда, сколько бы не старались. И она была уверена, что отец, познакомься он с герром Лихтенштейном, если не одобрил, то понял бы ее, а может быть…
Лампочка топлива мигала уже двадцать минут; все, надо сворачивать на заправку, если она не хочет застрять посередине дороги, вызывая клубную аварийку по телефону. И затормозив так, что ее понесло юзом, Андре с трудом вырулила на ответвление автобана, ведущее, если она правильна поняла указатель, к бензоколонке, на ходу лихорадочно ища деньги в сумочке. У нее есть в запасе еще полчаса, она успеет, она остановит его, спасет для себя и его самого, куда же запропастился бумажник; и, ослепленная фарами внезапно вынырнувшей из-за поворота машины, резко взяла вправо, слыша унизительный писк тормозов, запах горящей резины, тревожно-испуганный рев двигателя и какой-то треск и свистящий шелест уже неизвестного происхождения.
У статьи, как и у некогда самого верного и великого учения, было три источника и три составные части.
Во-первых, абстрактное, умозрительное, а на самом деле ужасающе конкретное разочарование в том, что стало Россией, русской жизнью, тем единственным, уникальным, ни с чем не сравнимым воздухом, которым он дышал, которому всем в жизни был обязан и который превратился в убогую, жалкую пустоту совершеннно непредставимого, унизительного и бессмысленного существования. Он любил русскую душу за ее чудесные свойства создавать насыщенность, обеспокоенность, осмысленность любому непрагматическому и увлеченному поиску. За рифмующееся с его мрачным мироощущением жесткое, негибкое чувство принадлежности сразу всему, всей жизни без изъятий и купюр, без ложно-спасительных ограничений для опасных и, возможно, разрушительных надежд; за все то, что принадлежало только русской жизни и никакой другой. Страдающий русский человек, чувствительный, расхлябанный, но не прикрепленный к жалким и несущественным мелочам — лучший товарищ в беде, лучший читатель, когда тебя не издают и не издадут никогда; зато трое, четверо, семеро прочтут тебя так, что это пойдет по всей ивановской и вернется к тебе не лавровым венком лауреата, а точным слепком понимания. Дальше можно не педалировать — итак все понятно.
Читать дальше