* * *
Три зимы мальчишки возили меня из школы на салазках — мчали, дёргая прикрученную к санкам проволоку: я опрокидывался от рывков на спину, передо мной на плотном и чёрном, как смола, фоне оказывались крупные морозные внимательные звёзды. Мы глядели друг на друга, а дворняга Джесси, откуда-то попавшая к Чёрному Павлу, который уверял, что это чау-чау и её подарил ему один генерал, на бегу то и дело через меня перескакивала…
Три зимы. А потом я стал стесняться.
Ночью не мог заснуть за моей ширмой, изнурительно переживая: начнут или нет Валтасар с Марфой? Сердце, до того как слух улавливал их беспокойное дыхание, замирало и вдруг срывалось, взахлёб гоня тоскующую кровь. Я дрожливо отодвигал занавеску, и, когда сквозь оконные шторы проникало томление чуть заметного лунного света, воображение вседозволенностью страсти усиливало его. Мне казалось, я вижу всё-всё… Но при этом чувствовалось что-то, не поддававшееся дорисовке.
Рассудок понуждал моё душевное устройство изощряться в хаосе предположений, устремляясь на штурм неразрешимого. Становилось яснее и яснее, насколько оно хорошо: это особенное — нежность Валтасара и Марфы друг к другу.
Позднее я понял, как любил их — ибо меня не смирила отъединённость. Зависть сшиблась с восхищением, и восхищение одолело — так неистово желалось нежного великолепия! и столь очевидной представала позорность той отрады нищих, какая только и возможна в учреждении, всё более безобразном в воспоминаниях. Тамошнее с его нечистотой, которой угощались мальчики постарше, настигало меня, доводя до внутренней гримасы плаксивого смеха. Открытая мной нежность стала как бы моей собственностью, немыслимой для тех обделённых, и я жадно проектировал её в своё будущее.
Я представлял Марфу с её собранной, полной здоровья фигурой, приятным лицом и идущей к нему косой чёлкой в коричневом школьном платье. Со временем такой станет какая-нибудь из моих сверстниц, чьи попки пока что не развились до дразнящей интересности, и я буду владетелем, как Валтасар.
Я потакал моему легкомысленному тщеславию, перебирая в уме школьниц и пресыщенно уклоняясь в подёрнутое дымкой незнаемое, в котором помогало мне наощупь блуждать прочитанное в книгах и увиденное в кино.
Действительность окрашивалась настроением возвышенно-дерзкой охоты, и могло ли взбрести мне, мечтающему о далёкой лани, что меня способна поманить закоснело-скучная школа?
Однако же я стою перед ней, по-вечернему безлюдной, открыв — как таинственны серые её окна! Они словно о чём-то предостерегают. Между мной и школой возникла некая новая связь: девушка в малиновых шортах, наша учительница — теперь, с первого взгляда на школу, я буду знать, там она или нет.
Однажды мы с мальчишками возвращались из кино — смотрели «Капитанскую дочку» и теперь в развязной вольности шли и обсуждали дуэль, бой, казнь; мне что-то мешало вставлять замечания, мешало радоваться: я еле удерживал слёзы… Потом понял: мне было жгуче, до безысходности завидно, что я не Гринёв. Что не меня любит Маша. И что Маши вообще нет.
Сегодня то нестерпимое чувство возвратилось.
8.
Проникающая яркость потрясения обнажила в мареве дрёмы одинокий венок. Он плёлся из того, что было сорвано с родного и незнакомого мне эстонского поля. Мои родители-хуторяне жили в собственном доме, который я вижу каменным, большим, с высоким надёжным потолком. Однажды — это было через несколько лет после войны — приехали на грузовиках коммунисты, чтобы обеспечить переселение, без обременительного багажа, в Сибирь. Мой отец, его родной брат и два двоюродных, брат матери, её племянник засели в доме и отстреливались. Почти все они погибли — но пропустив вперёд компанию совсем не желавших этого коммунистов.
Мать родила меня в тюрьме, чтобы вскоре распрощаться: она уезжала в лагерь, а я в детдом. Там меня нашёл полиомиелит, искалечивший мою ногу, и я был передан специнтернату и щедрости случая с его избранником Валтасаром.
После смерти Сталина матери удалось узнать, где я пребываю, однако освобождать её не спешили. На её письмо ответил Валтасар, и завязавшуюся переписку можно расценивать как хлопоты, благодаря которым я получил маленькое наследство. В тяжбе с нищетой я не оказался последним лишенцем — имея чем питать потребность в необычайном, а она кое в ком едва ли не самая сильная после голода.
В одном из писем мать сообщала, что попала в лагерную больницу, но не желает оставаться на операцию, с часу на час ожидая указа об освобождении. В следующем письме говорилось, что, выпущенная наконец, она пустилась в дорогу, но не миновала «вольной» больницы. Там перенесла операцию и оттуда, бесконвойная, писала с безоглядной стенящей прямотой.
Читать дальше