Ломаные русские слова, языковые неправильности как-то ещё более закрепляли выразительность того, что она заставляла увидеть: пору бессолнечного зенита, когда солнце заменял выстрел .
У отца болела голова — из тайников доставали оружие, он взял в леднике кусок льда, приложил к одному виску, к другому, и боль успокоилась. Мать принесла мужчинам сухие тряпки — стереть смазку с винтовок и автоматов. Беременная, она одолевала тошноту, делая бутерброды с салом. Мужчины пересчитали и поделили патроны, а она налила горячий кофе в три термоса — пришлось по одному на двоих. Она должна уйти из усадьбы, когда покажутся грузовики коммунистов.
Мать осталась бы. Просила, чтобы перед концом отец застрелил её, но он ни за что не хотел.
Она заключала письмо молящей угрозой загнанности: если о сироте не позаботятся, она проклянёт русских, и Бог может дать силу её проклятию.
Я получил письма за несколько недель до того, как мне исполнилось тринадцать. Это, полагали друзья Валтасара, уважая родовую традицию, был уже мужской возраст. Письма вручались мне без свидетелей, и, пока я читал, Валтасар пересекал комнату от двери к окну и назад — легкотелый, мускулистый, внезапный в движениях — выскальзывал в коридор и возвращался, взглядывая на меня с задумчивой пронзительностью.
Он серьёзно рисковал, не передав корреспонденцию куда следовало, а теперь ещё и предоставляя её мне. Тихо протестующей стойкостью походя на чеховского персонажа, он желал бы всю страну засадить вишнями, но безнадёжно-уступчивый дух вишнёвого сада делал складку на его переносице тоскливой, а рот — мягко-немощным.
Он был ребёнком, когда коммунисты определили его родителям, крестьянам Пензенской области, якорь Дохлого Прикола. Мать вскоре умерла здесь от водянки, а отец-сердечник дотянул до обнадёживающего момента, когда сын получил паспорт и осуществилось восхождение из общей землянки в комнату барака.
В городе, куда Валтасар стал ездить на занятия, встретились ему люди с той душевной стеснённостью, которая требует удаления от зла, воспринимаемого остальными как мирная повседневность. В противостоянии ей, пусть и неявном, есть доступная для немногих красота, и мало-помалу дружба духовных сродников сплела свою пряжу вокруг нацеленности на добрый поступок. Я и моя мать с её письмами обрели самое положительное значение.
* * *
Серый многоэтажный корпус стал значим как средоточие зла. А ведь бетон его стен защищал от злобных ветреных зим. Там кормили, и чай был с сахаром. Нас, инвалидов, обещали приспособить к общеполезному делу и действительно давали профессии.
На прилегающем к дому пространстве, поросшем редкой травой, — так называемом стадионе — проводились пионерские линейки. Выстраивались ходячие, остальным ставили табуретки и скамьи. Алели галстуки, выносилось красное знамя, трубили в горн. Директор («дирек», как называли его мы между собой), бывший офицер, стоял в лоснящихся хромовых сапогах, в военной без погон форме с орденской планкой на груди. Слушал рапорты об успехах в учёбе, о борьбе за примерное поведение, и его малозапоминающееся лицо с непроницаемыми глазами замечательно отвечало обстановке твёрдых, нужных и хороших начал. Не забыть, как резко я это чувствовал и как повелевало мной воображение, вызывая ясный крепкий хлопок выстрела. Я мысленно посылал пулю диреку в лоб.
Меня обуревало восхищение этой ужасной дерзостью, а оно было вскормлено ужасом безнаказанности, с которой лгали директор и его люди. Нас учили воодушевлённо петь о светлом будущем, о счастье, о благодарности стране: я смотрел на бодрые в их честной фальши лица воспитателей и в мгновенной яркости воспоминания видел нашу палату. Воспитатель, молодой парень, выключил свет и приказал «отвернуться и спать». На койке рядом с моей он занялся с искушённым мальчиком и после процедуры невозмутимо кинул на спинку кровати его полотенце, посредством которого только что обошёлся со своей телесной принадлежностью.
Меня поражало, какими неуязвимо-правдивыми умели выглядеть этот человек и другие воспитывающие, наказывая нас за иной ничтожно-мелкий проступок.
Среди мальчиков и девочек постарше, пусть полупарализованных, хроменьких, горбатых, оказывались готовые к нарушению — по серьёзности второму после докуривания подобранных окурков. Со всей хитростью и осторожностью пары проникали в загромождённые швабрами, мётлами и прочим инвентарём подсобки, в другие закоулки корпуса. И время от времени гвалт возвещал, что предающиеся пороку накрыты.
Читать дальше