Наступила ночь, мы закончили наш ужин и, попивая вино, вели последнюю нашу беседу. На следующий день, ранним утром нам предстояло расстаться.
— Да, да… — говорил Зорба, дергая себя за усы и продолжая пить. — Да, да…
В небе было полно звезд, синяя ночь струилась над нашими головами; наши сердца жаждали выражений глубоких чувств, но что-то их сдерживало.
«Попрощайся с ним навсегда, — думал я, — посмотри на него как следует, ведь никогда больше, никогда больше ты не увидишь Зорбу!»
Я едва сдерживался, чтобы не прижаться к этой старой груди и не разрыдаться, но мне было стыдно. Пытался смеяться, чтобы спрятать свои чувства, но мне это не удавалось. Горло мое сжималось.
Я смотрел на Зорбу, который, вытянув свою шею хищной птицы, молча пил. Глаза мои затуманились: что это за таинственная нестерпимая боль, имя которой жизнь?
Люди встречаются и расстаются, словно листья, гонимые ветром; напрасно взгляд силится удержать в памяти лицо, тело, жесты любимого существа; через несколько лет ты не сможешь вспомнить были ли его глаза голубыми или черными.
«Она должна быть из бронзы или из стали, человеческая душа, — кричал я про себя, — только не из воздуха!»
Зорба пил, держа свою голову очень прямо и неподвижно. Можно было подумать, что он прислушивался к шагам в ночи, которые приближались или удалялись от самых глубин его существа.
— О чем ты думаешь, Зорба?
— А о чем бы ты хотел, чтобы я думал, хозяин? Да ни о чем. Ни о чем, говорю тебе! Я ни о чем не думаю. Через минуту, вновь наполняя свой стакан, он сказал:
— За твое здоровье, хозяин!
Мы чокнулись. Такая глубокая печаль не могла столь долго ранить наши души, нужно было или разрыдаться, или напиться, или же без памяти танцевать.
— Сыграй, Зорба! — предложил я.
— Сантури, я уже говорил тебе, отзывается счастливому сердцу. Я сыграю теперь, может, через месяц, два, возможно, через два года, пока не знаю! Спою тогда, как два живых существа расстались навсегда.
— Навсегда! — в ужасе воскликнул я, повторяя про себя это фатальное слово.
— Навсегда! — повторил Зорба, с трудом сглотнув слюну. — Да, навсегда. Твои слова, что мы снова встретимся и построим наш монастырь, это недостойная попытка утешения; я этого не принимаю! Мне такого не надо. Мы что, разве какие-нибудь самочки, чтобы нуждаться в утешениях? Да, навсегда!
— Возможно, я останусь с тобой здесь… — сказал я, меня привела в ужас суровая нежность Зорбы. — Может случиться, что я пойду с тобой. Я свободен!
Зорба покачал головой.
— Нет, ты не свободен, — возразил он. — Веревка, которой ты привязан, чуть длиннее, чем у других. Вот и все. У тебя, хозяин, шнурок подлиннее, ты уходишь, приходишь, ты полагаешь, что ты свободен, но ты не перережешь этого шнурка! А когда не могут его перерезать…
— Когда-нибудь я его перережу! — сказал я с вызовом, ибо слова Зорбы задели во мне открытую рану, и мне стало нестерпимо больно.
— Это трудно, хозяин, очень трудно. Для этого надо быть чуточку не в себе, ты слышишь? Рискнуть всем! Однако у тебя есть разум, и он благополучно доведет тебя до конца. Мозг, наподобие бакалейщика, ведет учет: заплатил столько, выручил столько, вот мой доход, вот потери! Это осторожный мелкий лавочник, который никогда не рискнет всем, а всегда кое-что прибережет. Ему не оборвать шнурка, нет! Он его крепко держит в руках, мошенник. Когда выпустит его из рук — он пропал, бедняга! Однако если ты не оборвешь шнурок, скажи, какой будет вкус у жизни? Вкус лекарственной ромашки, пресный вкус ромашки! Это тебе не ром, который покажет мир с изнанки! Старый грек замолчал и снова налил себе, но пить не стал.
— Ты уж меня извини, мужлана, хозяин, — сказал он. — Грубые слова прилипают к моим зубам, как грязь к сапогам. Я не могу составлять гладкие фразы и говорить любезности, не могу. Но ты все равно меня поймешь.
Зорба проглотил вино и посмотрел на меня.
— Ты понимаешь! — воскликнул он, будто его вдруг охватил гнев. — Ты понимаешь и именно это тебя погубит! Если бы ты не понимал, ты был бы счастлив. Чего тебе не хватает? Ты молод, умен, у тебя есть деньги, хорошее здоровье, ты хороший парень, у тебя все есть, клянусь тебе! Кроме одной вещи — безрассудства. Но уж, если этого нет, хозяин… Он покачал своей большой головой и снова замолчал.
Еще немного и я бы заплакал. Все то, о чем говорил Зорба, было справедливо. Ребенком я был полон безрассудных порывов, желаний, которые обгоняют развитие человека, и домашние не могли меня удержать. Мало-помалу с течением времени я стал более благоразумным: устанавливал границы возможного и невозможного, отделял мирское от божественного, крепко держал за бичеву своего бумажного змея, чтобы он не ускользнул.
Читать дальше