Вот это слова! «…Упёртый… фанатичный художник»… Но разве Павел Филонов не был «фанатичным» художником? Разве Уильям Блейк не был «упёртым»? А ведь они — лучшие из лучших! И именно благодаря своей гениальной «упёртости»!
Мизиано был управленцем, соблазнителем, растлителем. И ещё, конечно, отъявленным трусом. Я вспоминаю его тошный пристальный взгляд, брошенный на меня в самолёте, возвращающемся с группой художников из Стокгольма в Москву зимой 1996 года. Тогда, в шведской столице, я разрушил выставку «Интерпол», которую предательски обескровил Виктор Мизиано и его партнёр Ян Оман. В самолёте куратор Виктор дал мне понять, что обрывает со мной все связи, что с него достаточно. Да, он тогда порядочно струсил: что скажет «международное сообщество» об этом скандале?! Как отреагирует?
Мизиано всегда дрожал за свою ничтожную карьеру, а искусство оказывалось делом второстепенным.
Потом был ещё один курьёзный эпизод. В Роттердаме открывалась первая европейская биеннале «Манифеста». Я прилетел туда самовольно, без приглашения, чтобы поднять на пресс-конференции бунт. И вот иду по зелёной солнечной улице и вдруг вижу: в открытом кафе сидит русская делегация — Мизиано, Кулик, Гутов, Фишкин… Кажется, они кушали мороженое… И тут эти пешки меня увидели! И поняли: я тут для атаки, для выходки. Боже, какой ненавистью и тревогой исказилось лицо Виктора — просто Хэмфри Богарт в минуту смертельной опасности…
4.
Что касается Иосифа Бакштейна, то он всегда был более или менее лопающимся мыльным пузырём.
В Москве я с ним почти не виделся, а когда сталкивался нос к носу, он всегда пытался выразить своё сомнение по поводу моей персоны. Давал понять, что я — авантюрист, неизвестно кто, выскочка. Так оно, конечно, и было. Сам же он виделся мне надутой шмакодявкой, унылым и самодовольным бобиком, сидящим на коротком поводке московского концептуализма. Причём бобик был какой-то депрессивный, опущенный, но с приступами отчаянного апломба…
Бакштейн тоже не чувствовал изобразительное искусство, а подходил к нему как технарь, начитавшийся гуманитарной литературы. Он в искусстве различал только то, что научили его различать в мастерской Кабакова и на прогулках «Коллективных действий». Ещё он был подгузником Гройса.
Иосиф Бакштейн не знал бы что думать, если бы его оставили один на один с Антоненом Арто. Он бы сразу вызвал санитаров.
Общей чертой Бакштейна и Мизиано было подспудное стремление обоих к сладкой и спокойной жизни, сдобренной низменными, пошлыми наслаждениями. Духовные удовольствия, вроде любви к знанию, были им чужды. Но они, конечно, страшились грубости и жестокости жизни, боялись её подворотен и пустырей, поэтому и обратились к искусству. Оно обещало приятное времяпрепровождение, милый досуг, лёгкое возбуждение. Эти двое в искусстве научились разбираться, чтоб иметь вес в культурных кругах, чтоб набивать себе цену и пускать пыль в глаза, чтоб по возможности удобно и беззаботно жить, чтоб использовать свои знания для обольщения тех, кого им хотелось обольстить. Само по себе искусство их мало волновало, но иметь суждение о Лувре или Прадо, поехать в Амстердам или Майами, побывать на музейном банкете или биеннале они считали своей обязанностью. Они как-то слишком легко забыли (или вовсе никогда не задумывались), что искусство может означать не только заграничные вояжи, хождение по выставкам и журнальную болтовню, но и смертельный риск, безумие, разрушенную жизнь, гонения, нищету, отчаяние.
Бакштейн и Мизиано были недопустимо сомнамбуличны, невменяемы и суетливы в своих художественных гешефтах. Они попросту опупели от лёгкости своего прозябания. Таких как они иногда нужно возвращать к жизни свистом, улюлюканьем и хрюканьем! А то они окончательно освинячатся.
5.
Настоящая стычка между мной и Бакштейном произошла в Бильбао, в музее Гуггунхейма в 2004 году.
Мы с Барбарой уже выходили из музея, а Бакштейн — входил. Он был не один, а с группой каких-то то ли кураторов, то ли бизнесменов. Все они переливались в своих глянцевых костюмах, все болтали по-английски. Чем-то они напоминали зарвавшихся блатарей. И я не удержался: подскочил к Бакштейну и дал ему лёгкую оплеуху. Ничего страшного, просто чтобы разбудить, раззадорить.
Он и раззадорился. Видимо, не хотел ударить в грязь лицом перед своими глянцевыми знакомыми…
Бакштейн кинулся на меня, как рассвирепевший доктор Мабузе, и стал пинаться. Делал он это азартно, остервенело, взвинчивая себя. Он понимал, что даже если бы случайно прикончил такую беспризорную тварь, как я, ему бы только спасибо сказали.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу