Старуха сердито прервала:
— Да будет чепуху-то молоть: «долго, долго», идеалист проклятый! Вот Маринку недавно снесли в музыке и цветах. Тоже матерью была, а теперь вот что осталось — одна химия.
Но и с неожиданной радостью под конец как бы уточнила:
— Говорят, платье новое, черное, туфли ненадеванные, «Скороход», платочек на голове в горошек черный. А ты непутевый!
Лобов принужденно засмеялся:
— Ты у меня симпатичная, у тебя волос еще не седой, живи с нами еще четыреста лет, а я тебе всю получку отдам и пить брошу, ей-ей.
— Эх, Николенька, разве дело во мне? Я-то что, с радостью! Пожить мне с вами годочков пять, будущую невестку повидать, внука-гакушку понянчить, а там и на боковую можно… А ты вот и за этим-то не смотришь, — добавила она уже сердито. — Видела вчера, как глазенки засветились от Риэля твово, прости господи, больно хорош-то человек, добрый, по ночам все летает, летает…
«Значит, не спала мать, все видела и слышала».
Лобов глянул в ее красные, страдающие глаза, на морщинистое лицо, и острая, как нож, жалость подрезала сердце.
Недавно Лобов слышал по радио рассказ и теперь снова вспомнил его.
«Где-то на краю земли родится страстная рыба горбуша. Весь рыбий век мыкается она по чужим водам. И лишь в конце жизни, став дряхлой, возвращается в родной ручеек и умирает там, отдав последние силы борьбе и потомству. Так и мать моя, как рыба горбуша», — горько подумал Лобов и ткнулся мокрым носом ей в руку.
Эта рыба еще держалась в лобовском воображении, питаясь добрыми соками его сердца. А сам он, пронизанный жалостью к больной матери, чувствовал такую душевную тяжесть и тоску, словно век бродил по свету без отдыха.
От дому до работы Лобову далеко, город на горах, пока доберешься — полчаса пройдет. Сколько помнится, маршрут всегда один: сначала влево, от своей «деревяшки» к большому мохнатому камню, здесь вальсовый круг, вдоль овражка, потом вниз, к таким же «деревяшкам», как и лобовский дом, и только потом выход на Полярные Зори к магазину с чем-то цветастым в витринах.
Но сегодня быстрее, чем всегда, бежит время и неостановимо скачет тропинка — скок, скок, с камня на камень, звонкая, крутая, веселая, местами пыльная и глухая.
Внизу Лобов тяжело перевел дух.
«Что это я? Будто молодой козел, скачу?» — И протер рукавом взмокший лоб.
Его недовольство было случайным, неосознанным. Видимо, оттого, что раньше, спускаясь, Лобов всегда видел залив, даже не сам залив, а что-то близкое, связанное с ним: грузные танкеры, рудовозы с темно-зелеными бортами, мелко скользящие буксиры.
Теперь же залив исчез: ни кораблей, ни движения, ни звуков. Все замерло, застыло… И застыла узкая свинцовая полоса, даже отдаленно не похожая на пропавшую воду.
Целый месяц в жарком июньском небе держалось солнце, вот и теперь оно стояло над лобовской головой, словно ослепительный золотой шар.
К ограде завода подходил медленно, затягиваясь, как сигаретой, последними минутами удовольствия. У проходной кивнул усатой бабе, знакомой давно, смешной и важной от тугой портупеи. Баба была старше Лобова лет на пять-шесть. И некогда, в молодости, Лобов имел на нее виды, тогда она была хороша. Но теперь, встречаясь и второпях здороваясь, Лобов опускал глаза с чувством непонятной вины. Он и теперь с опаской глянул на ее внушительную спину и со страхом представил ее у себя дома в качестве близкого человека.
«Не жена, а памятник обжорству!» — И с облегчением улыбнулся нынешнему исходу дела.
Одновременно давняя, забытая вина перед умершей рано женой шевельнулась в лобовском сознании. Он вспомнил Нину ясно: как однажды купались в холодной Туломе и Нина сушилась на ветру, молодая и сочная, как весна.
И по цеху шел с таким же настроением, как бы в двух измерениях времени: нынешнее и прошлое соединилось в одной точке сознания, словно он был молодой веткой старого дерева. А запах масла и каленой стружки уже врывался в его легкие. Когда запустил станок, настроение переменилось. Стружка бежала гладко, ровно, словно струйка горячего металла, она и на ощупь была горячей. Когда ее собиралось много, Лобов брал щетку и сметал сизые дымящиеся кольца вниз, в овальное отверстие станины. Но бывали минуты, когда Лобов отдыхал, и тогда тонкое, певучее вращение станка затихало. Он брал в руки упругие кольца и с удовольствием переминал их в жестких пальцах, потому что ощущение металла создавало иллюзию жизненной прочности.
Лобов любил металл, как истый художник. На глаз мог определить содержание углерода в стали, отжечь медь, а потом вновь закалить ее, мог сделать любую прочную вещь: красивую ручку, например, или набор ножей, зажигалку, но лучше всего получались моряцкие сувениры — эбонитовая яхта с выпуклыми металлическими парусами и тонкой светящейся иглой бушприта.
Читать дальше