Но так продолжалось недолго, мутная пелена как бы спала с его глаз, и он с леденящей ясностью осознал, что эта вздорная, смешная, порой нелепая, и есть его жизнь, единственная и неповторимая, и никакой другой жизни нет и не будет.
И от того, что он понял и пережил, что его душа не сломалась, не поддалась тому унизительному, животному, паническому страху, которому подвержены себялюбцы, родилась маленькая надежда, что в его жизни сделанное было правильно.
Всякий раз, говоря и думая о себе, Громотков ни минуты не забывал о молодых помощниках — Андрее и Мишо, и то, что казалось непоправимым в собственной жизни, было возможно исправить в жизни их.
«Надо спешить!.. — лихорадочно подумал механик. — Нужно срочно помочь… завтра же… нет, сегодня, засосет… погибнут… Не допущу!.. Мишку в мореходку отдам, тоже механиком будет… Андрюшке хватит мотылем болтаться, пусть детишек учит, женится, внуков нарожают…»
Теперь он твердо знал, что с ним ничего не случится и жизнь будет продолжаться долго. Но острое сожаление вновь кольнуло грудь, когда он понял, что этот огромный, полновесный, счастливый день — самый счастливый в непрерывной череде дней его жизни — больше не повторится, как не повторится и весь окружающий мир, будь то растущее дерево, сердитая жена Машута, вязкий, шмелиный полет ветра, слепящий диск утреннего солнца на вершине зеленой сопки, его молодые помощники-друзья или взволнованная тяжесть дня и ночи, уравновешенная тьмой и светом…
В утренней мгле усталое лицо Громоткова светилось морозно-бело; он стыдливо прижался к мягкой подушке, взволнованно задохнувшись ее теплом, а потом, сильно разозлись на минутную слабость, пружинистыми ударами смял ее в бесформенный ком.
Спящему все едино: военный он или токарь, женат или холост, лишь бы сон был счастливый — о часах или яблоках.
А как прекрасно яблоко во сне, в тот пчелиный и тонкий день, когда реальность и призрачность мира лежат на ребячьей ладони в виде пунцового плода! И трава здесь густая и блесткая от крупного дождя и солнца. Яблоко ударилось о землю глухо, как ядро…
Лобов проснулся необычно, от внутреннего толчка. И, как водится, глазами в потолок. А там нынче пусто.
Вспоминая, потер висок: «Что же вчера было?»
Спелый арбуз и книга.
Однако по порядку: перед сном ели с сыном арбуз и тут же книгу читали. Арбуз съеден. Книга на столе лежит, без обложки.
И вот что узнали: как голова по науке сама живет или как человеку новое обличье обстряпали. И техника того дела имеется: например, выпей полосатые таблетки, соленые на вкус, а через месяц-другой (время по книжке не указано) новая внешность готова.
Но дороже и ближе всего остался в сознании образ воздуха и летящего в нем человека, да и не человека вовсе, но духом поднятого до небес Ариэля!
Как это? Где это? Пойди разберись!
Помнится, перед сном было спрошено:
— Папка, а ты сможешь?
— Конечно — да!
Воспоминание о вчерашнем вновь пробудило тьму неизбывных мыслей. Одна, особенно неловкая, будто заноза, до сих пор торчит: «Как же это я оплошал?..»
Но вскоре возникла другая, шальная и веселая: «Может, и впрямь слетать, а?!»
«Куда тебе, Лобов! Погляди, лицо серое, мятое, словно бумажка».
Оттого и вздохнул горько: «Да, видно, пора, сорок лет!»
Вспоминать больше нечего, на работу пора. Быстро обулся, ногу в штанину продел, задумался, так и остался стоять с одной штаниной. На сына глянул, подумал с гордостью: «Молоток, раз до Ариэлевой силы дотянуться хочет!»
Разбудил привычно:
— Вставай, мой курносый портрет, за азбуку пора!
Сын потянулся, как кошка, когда глаза приоткрыл — оказались зелеными.
— Папка, ты нынче как, трезвый придешь? Или задержишься с авансу?
— Мал еще отца-то учить, других хватает.
— Да я к тому, не забыл ли чего?
— Ах, это? — протянул Лобов. — Что же, это можно, это можно…
А сам с тревогой подумал: «Вот чертенок, запомнил-таки Ариэля!»
Расстроился, на кухню пошел, на столе тяжелую кружку двинул, не рассчитал, молоко пролил. Смотрел злорадно, как белый ручеек книгу гложет.
«Так тебе и надо».
Однако обтер бережно и на край положил, а мокрую тряпку — в угол.
Сквозь дальнюю дверь ситцевая занавеска зашевелилась. Подумал про себя: «Либо мать, либо кошка». Но тут же голос — мать!
— Ы… Ы… ырод непутевый, когда, наконец, нажрешься? Где кофту дел белую? Пропил, что ли?
Виновато поплелся туда.
— Это я от злости на тебя, не хочу, чтобы о грустном думала. Матери живут долго, на них земля держится.
Читать дальше