— Челове-ек… — протяжно повторил профессор, учащая толчки.
– “…это высшая ценность…” — прочитала Галит.
Лозунг и в самом деле помог ей расслабиться. Она представила себя дома, в своей комнате, на своем диване с конспектом в руках. Ну, конечно, она находится там, в домашнем безопасном уюте, а то, что происходит здесь, в кабинете ректора, происходит вовсе не с ней, а с кем-то другим, а может, и не происходит вовсе, вовсе, вовсе… ведь такое не должно происходить ни с кем и никогда, никогда, никогда…
— Дальше!
– “Все на благо человека…” — прочитала она.
— Челове-е-е-ека…
– “…все во имя человека…”
— Человее… — Упыр задергался и замычал.
“Хорошо бы блевануть”, — подумала Галит, но не смогла.
— Уу-у-у… — профессор отлепился от ее ног и отошел.
Дрожа от омерзения, Галит выпрямилась. По ногам стекала липкая гадость. Сзади звякнула бутылка о стакан.
— Салфетки там, на тумбе, — произнес ректор своим обычным начальственным голосом. — А насчет девственности вы соврали, дорогая. Придется сдавать второй зачет в общем порядке. Еще скажите спасибо, что я вам этот засчитываю. Можете идти.
Секретарша в приемной вскинула на нее взгляд и тут же опустила. Сколько на это насмотрелась, а так и не привыкла.
Галит не помнила, как вернулась домой, как добралась до ванной. Чувство, что отмылась, появилось у нее не раньше, чем через полгода, да и то не вполне.
Зато появилось другое — фильм.
Помог новый сосед, Меир Горовиц. Зашел на правах свежего знакомца, поинтересоваться, почему это не видно Галит. Родители пожали плечами: заперлась у себя, вторую неделю не выходит. Что тут попишешь — молодые дела. Не иначе — влюбилась. Горовиц понимающе покачал головой, посочувствовал. Поднялся к Галит, постучал, и она почему-то открыла. Меир увидел ее стертые мочалкой плечи, снова покачал головой, но на этот раз сочувствовать не стал, а просто сел к окну.
— Ты, я слышал, зачет сдала?
— Ну.
— Я тоже сдавал.
— А.
— Слушай, — сказал Меир-во-всем-мире. — Ты ведь хочешь стать художником-документалистом, правда? А художнику боль необходима, как бензин мотору. Вот взять хоть Роберта Збенга, американского репортера. Иракцы захватили его в плен и семь месяцев насиловали всем Багдадом. Представляешь?
Галит молча кивнула. Раньше она бы тоже кивнула, но теперь еще и представляла.
— Ну вот, — продолжил Горовиц. — А что случилось потом?
— Получил премию Хавлаза за лучший документальный фильм десятилетия, — снова кивнула Галит. — “Изнасилование истории”. Я знаю. Мы в колледже проходили.
— Ну вот! Он взял и превратил свою боль в фильм, понимаешь? Не было бы боли, не стало бы и фильма. Это только так называется “Изнасилование истории”, а самом на деле — это история личного изнасилования! Его изнасилования. Поэтому так и прошибает.
Галит помолчала.
— Зачем ты мне это рассказываешь? При чем тут я?
Горовиц пожал плечами и встал.
— А при чем тут “при чем”? Просто я недавно этот фильм посмотрел, вот и все. Заскочил к тебе поделиться, как к специалистке. Но, видать, не ко времени. Я пойду, да?
— Спасибо, что зашел, Меир, — сказала Галит, думая, что хорошо бы расцеловать его в обе щеки.
Хорошо-то хорошо, если не считать того, что теперь одна мысль о прикосновении к мужчине — даже к гею — вызывала у нее дрожь отвращения. Но меировская нехитрая басня о Збенге не забылась, а наоборот, запала в душу, проросла, расцвела диковинными цветами. Боль действительно поменяла многое, словно линза, вдруг вставшая между миром и глазами. Сквозь нее многое выглядело иным, неожиданным, не похожим на традиционные затертые банальности, за рамки которых Галит еще никогда не приходилось выбираться.
Но главное — вдруг обрел желанную форму и ее фильм с условным названием “Полосование Матарота”, материал к которому она собирала уже несколько лет, не слишком представляя себе конечный результат. Чем больше Галит думала о фильме теперь, тем больше его тема напоминала ей изнасилование.
В самом деле, разве не с такой же неожиданной, хамской уверенностью вторглись “усамы” в тихую матаротскую жизнь? Разве не перекорежили ее вдоль и поперек, не сдвинули с мест привычные вещи, не раздавили надежды, не изгнали людей из домов, из теплого налаженного бытия? Да, они большей частью не убивали и даже не причиняли видимого ущерба… их вполне можно было пережить, особенно, если читать во время обстрела гуманистические лозунги, как читала она, елозя щекой по залитому собственными слезами столу. Но кто измерит унизительное чувство беспомощности, дрожь омерзения, страха, переходящего в отчаяние? Кто поможет отмыть от скверны оскверненные души?
Читать дальше